Что ж ему неведомое ведомо,
Чтоб мы жили вечно врозь,
Чтоб оно звало меня, как велено,
И вовек не дозвалось?
Верно, если вдруг сольемся в тождество
И устроим торжество —
Или мы взаимно уничтожимся,
Иль не станет ничего.
Так что, методически проламывая
Разделивший нас барьер,
Добиваюсь не того ли самого я —
Хоть сейчас вот, например?
Прошла моя жизнь.
Подумаешь, дело.
Предавшее тело, походы к врачу.
На вечный вопрос, куда ее дело,
Отвечу: не знаю и знать не хочу.
Дотягивай срок, Политкаторжанка,
Скрипи кандалами по ржавой стране.
Того, что прошло,
Нисколько не жалко,
А все, что мне надо, осталось при мне.
Вот так и Господь
Не зло и не скорбно
Уставится вниз на пределе времен
И скажет: матчасть
Не жалко нисколько,
А лучшие тексты остались при нем.
«В первый раз я проснусь еще затемно…»
В первый раз я проснусь еще затемно, в полутьме, как в утробе родной, понимая, что необязательно подниматься – у нас выходной, и сквозь ткань его, легкую, зыбкую, как ребенок, что долго хворал, буду слышать с бессильной улыбкою нарастающий птичий хорал, и «Маяк», и блаженную всякую ерунду сквозь туман полусна, помня – надо бы выйти с собакою, но пока еще спит и она.
А потом я проснусь ближе к полудню – воскресение, как запретишь? – и услышу блаженную, полную, совершенную летнюю тишь, только шелест и плеск, а не речь еще, день в расцвете, но час не пришел; колыхание липы лепечущей да на клумбе жужжание пчел, и под музыку эту знакомую в дивном мире, что лишь начался, я наполнюсь такою истомою, что засну на четыре часа.
И проснусь я, когда уже медленный, как письмо полудетской рукой, звонко-медный, медвяный и мертвенный по траве расползется покой, – посмотрю в освеженные стекла я, приподнявшись с подушки едва, и увижу, как мягкая, блеклая утекает по ним синева: все я слышал уступки и спотыки – кто топтался за окнами днем? – дождь прошел и забылся, и все-таки в нем таился проступок, надлом, он сменяется паузой серою, и печаль, как тоска по родству, мне такою отмерится мерою, что заплачу и снова засну.
И просплю я до позднего вечера, будто день мой еще непочат, и пойму, что вставать уже нечего: пахнет горечью, птицы молчат – ночь безлунная, ночь безголовая приближается к дому ползком, лишь на западе гаснет лиловая полоса над коротким леском. Вон и дети домой собираются, и соседка свернула гамак, и что окна уже загораются в почерневших окрестных домах, вон семья на веранде отужинала, вон подростки сидят у костра – день погас, и провел я не хуже его, чем любой, кто поднялся с утра. Вот он гаснет, мерцая встревоженно, замирая в слезах, в шепотках – все вместилось в него, что положено, хоть во сне – но и лучше, что так. И трава отблистала и выгорела, и живительный дождь прошумел, и собака сама себя выгуляла, и не хуже, чем я бы сумел.
Песни славянских западников
Был бы я царь-император,
В прошлом великий полководец,
Впоследствии тиран-вседушитель —
Ужасна была бы моя старость.
Придворные в глаза мне смеются,
Провинции ропщут и бунтуют,
Не слушается собственное тело,
Умру – и все пойдет прахом.
Был бы я репортер газетный,
В прошлом – летописец полководца,
В будущем – противник тирана,
Ужасна была бы моя старость.
Ворох желтых бессмысленных обрывков,
А то, что грядет взамен тирану,
Бессильно, зато непобедимо,
Как всякое смертное гниенье.
А мне, ни царю, ни репортеру,
Будет, ты думаешь, прекрасно?
Никому не будет прекрасно,
А мне еще хуже, чем обоим.
Мучительно мне будет оставить
Прекрасные и бедные вещи,
Которых не чувствуют тираны,
Которых не видят репортеры.
Всякие пеночки-собачки,
Всякие лютики-цветочки,
Последние жалкие подачки,
Осенние скучные отсрочки.
Прошел по безжалостному миру,
Следа ни на чем не оставляя,
И не был вдобавок ни тираном,
Ни даже ветераном газетным.
Традиция, ах! А что такое?
Кто видал, как это бывает?
Ты думаешь, это все толпою
По славному следу ломанулись?
А это один на весь выпуск,
Как правило, самый бесталанный,
В то время как у прочих уже дети,
Дачи и собственные школы,
Такой ничего не понимавший,
Которого для того и терпят,
Чтобы на безропотном примере
Показывать другим, как не надо, —
Ездит к учителю в каморку,
Слушает глупое брюзжанье,
Заброшенной старости капризы
С кристалликами поздних прозрений;
Традиция – не канат смоленый,
А тихая нитка-паутинка:
На одном конце – напрасная мудрость,
На другом – слепое милосердье.
«Прогресс», говоришь? А что такое?
Ты думаешь, он – движенье тысяч?
Вот и нет. Это тысяче навстречу
Выходит один и безоружный.
И сразу становится понятно,
Что тысяча ничего не стоит,
Поскольку из них, вооруженных,
Никто против тысячи не выйдет.
Любовь – это любит нелюбимый,
Вопль – это шепчет одинокий,
Слава – это все тебя топчут,
Победа – это некуда деваться.
Христу повезло на самом деле.
Обычно пропорция другая:
Двенадцать предали – один остался.
Думаю, что так оно и было.
3. «Квадрат среди глинистой пустыни…»
Квадрат среди глинистой пустыни
В коросте чешуек обожженных,
Направо барак для осужденных,
Налево барак для прокаженных.
Там лето раскаленнее печи,
На смену – оскал зимы бесснежной,
А все, что там осталось от речи, —
Проклятия друг другу и Богу.
Нет там ни зелени, ни тени,
Нет ни просвета, ни покоя,
Ничего, кроме глины и коросты,
Ничего, кроме зноя и гноя.
Но на переломе от мороза
К летней геенне негасимой
Есть скудный двухдневный промежуток,
Вешний, почти переносимый.
Но между днем, уже слепящим,
И ночью, еще немой от стыни,
Есть два часа, а то и меньше,
С рыжеватыми лучами косыми.