Выбрать главу

До мистера Кембеля английский язык в Зембле не преподавался. Конмаль овладел им совершенно самостоятельно (главным образом, выучив наизусть словарь) еще молодым человеком, около 1880 года, когда перед ним, казалось бы, открывалась не словесная преисподняя, а спокойная военная карьера, и его первый труд (перевод шекспировских «Сонетов») был результатом пари с офицером-однополчанином. Он променял свой мундир с аксельбантом на домашний халат ученого и взялся за «Бурю». Так как он работал медленно, то ему потребовалось полстолетия, чтобы перевести полное собрание сочинений того, кого он называл «Дзе Барт». После этого, в 1830 году, он перешел на Мильтона и других поэтов, упорно просверливая столетия, и как раз окончил «Балладу о Трех Охотниках на Тюленей» Киплинга («Таков закон у москвитян, утверждаемый дробью и сталью»), когда заболел и вскоре испустил дух на своей кровати под роскошным расписным балдахином с репродукциями альтамирских животных, и в последнем бреду последними его словами было «Comment dit-on «mourir» en anglais?» – прекрасный и трогательный конец.

Легко глумиться над ошибками Конмаля. Это наивные промахи великого пионера. Он слишком много жил в своей библиотеке, слишком мало среди мальчиков и отроков. Писателям следует видеть мир, срывать его фиги и персики, а не предаваться постоянно размышлению на башне из желтой слоновой кости, – что в некотором роде было также ошибкой Джона Шейда.

Не следует забывать, что, когда Конмаль взялся за свой подавляющий труд, по-земблянски еще не существовало ни одного английского писателя, кроме Джейн де Фоун, романистки в десяти томах, чьи произведения, странно сказать, в Англии неизвестны, и нескольких отрывков из Байрона, переведенных с французских версий.

Крупный, вялый мужчина, без всяких страстей, кроме поэзии, он редко покидал свой хорошо натопленный замок с его пятьюдесятью тысячами украшенных гербом книг, и было известно, что он провел два года подряд в постели за чтением и писанием, после чего, освеженный, отправился в первый и единственный раз в Лондон, но погода была туманная, и он не понимал языка, а потому вернулся назад в постель еще на один год.

Поскольку английский язык был прерогативой Конмаля, его Шекспир оставался неуязвимым в течение большей части его долгой жизни. Почтенный герцог славился благородством своей работы; мало кто осмеливался усомниться в ее точности. Лично у меня никогда не хватило духа сличить ее с оригиналом. Один бессердечный академик, который это сделал, потерял в результате академическое кресло и получил суровый выговор от Конмаля в виде необычайного сонета, сочиненного прямо на красочном, хоть и не совсем правильном, английском языке, который начинался так:

Я не есмь раб! Пусть будет раб мой критик.Я быть им не могу. Шекспир бы не желал.Пусть рисовальщик-ученик копирует акант, —Я с Мастером тружусь над архитравом!

Строка 991: Подковы

Ни Шейду, ни мне не удалось установить, откуда именно доносились эти звякающие звуки, – которое из пяти семейств, живших по ту сторону дороги на нижних склонах нашего лесистого холма, через день занималось по вечерам метанием подков; но это дразнящее звяканье и дзиньканье привносило грустную ноту в прочие вечерние звучания Дальвич-Хилла – перекликались дети, детей звали домой, и экстатически лаял пес-боксер, которого большинство соседей недолюбливало (он переворачивал мусорные бочки), приветствовавший вернувшегося домой хозяина.

Именно такая смесь металлических мелодий окружила меня в тот роковой, неуместно радужный вечер 21 июля, когда под рев мотора моего мощного автомобиля я вернулся из библиотеки домой и тотчас же пошел посмотреть, что поделывает мой дорогой сосед. Я только что перед тем встретил Сибиллу, мчавшуюся по направлению к центру города, и потому лелеял кое-какие надежды на вечер. Признаюсь, я очень был похож на тощего осторожного любовника, пользующегося тем, что молодой муж остался дома один!

Промеж деревьев я разглядел белую рубашку и седые волосы Джона: он сидел в своем «гнезде» (как он его называл), на напоминавшем беседку крыльце или веранде, о которой я упомянул в моем примечании к строкам 47–48. Я не мог удержаться, чтобы не подойти немного ближе – о, осторожно, почти что на цыпочках; но тут я заметил, что он скорее отдыхает, чем пишет, и открыто подошел к его крыльцу или насесту. Его локоть был на столе, кулак подпирал лицо, все морщины съехали, глаза были влажные и туманные; он смахивал на старую подвыпившую ведьму. Он поднял свободную руку в знак приветствия, не меняя позы, которая, хоть была мне знакома, поразила меня на этот раз скорее сиротливым, чем задумчивым видом.