Лазаревский Борис Александрович
Блэк
Борис Лазаревский
Блэк
Чистокровный фокстерьер Блэк был не совсем обыкновенная собака. С утра он весело прыгал, с удовольствием гонялся за кошками, а к вечеру вдруг делался задумчивым, неподвижно лежал на крыльце и все время глядел в одну точку. Если в такие минуты к нему подходила другая собака, хотя бы и женского пола, Блэк с ненавистью бросался на нее и кусал.
Меня он очень любил, но, когда я однажды очень ласково попробовал вывести его из такого dolce far niente, Блэк разорвал мне брюки.
Мне показалось, что это начало бешенства, и я хотел его даже пристрелить, но кучер успел меня убедить, что пес ничем не болен и что у него такой странный характер от самого рождения.
Особенно задумчив бывал Блэк в лунные ночи. Он не избегал людей, но если к нему обращались, сейчас же вставал, поворачивал голову направо и налево, как будто соображая, куда спастись, и уходил. Наблюдая за ним, я заметил также, что Блэк любил слушать человеческие разговоры, во время которых старался спрятаться под стол или, если это было в саду, куда-нибудь в дикий виноград, которым была увита беседка, и лежал там, совершенно не двигаясь, вообще устраивался так, чтобы ему было все видно и слышно, но чтобы о его присутствии никто и не подозревал.
Однажды, в тихую июньскую ночь, я сидел в саду с приехавшим ко мне из Петербурга приятелем. Мы давно, лет десять, не видались с этим человеком. Из молодого и сильного он успел обратиться в пожилого, скверно кашляющего... Я слушал этот кашель и мне приходило в голову, что мы, вероятно, никогда больше не увидимся.
Пряный запаха, цветущих гиацинтов нагонял мысли о смерти и листья винограда и опять стало тихо.
Чтобы утешить приятеля, я рассказал ему случай, как мой дядя-доктор, здоровый и крепкий человек, был вызван к почти безнадежному больному. После осмотра пациента и написания рецептов, доктору предложили поужинать. Строгий гигиенист, он съел самое легкое из блюд -- кокиль из рыбы и через тридцать часов уже был трупом, потому что отравился рыбным ядом; остальные отделались только рвотой, а больной выздоровел и здравствует до сих пор.
-- Конечно, дело не в болезни и даже не в случае, я это сам знаю, -- ответил мой приятель. -- И факт смерти твоего дяди зависел больше от того -- нужна ли была эта смерть для жизни каких-то других людей, которых он, быть может, никогда не видал. Так я думаю. Но все же меня больше интересует не фатальность рождения и конца всего живущего, а есть ли этот конец только прекращение бытия на земном шаре или он абсолютное уничтожение индивидуума? Почем знать, может быть мы с тобой уже раз жили на луне, пока она не сделалась холодной, и, может быть, все поэты и влюбленные так воспевают ее потому, что инстинктивно чувствуют и вспоминают ту красоту и те радости, которые видели и ощущали там много тысяч лет назад. И те существа, которых ждет лучшее, умирают просто и без страданий, а предчувствующие, что им будет хуже, всегда долго мучаются прежде, чем расстаться с телесной оболочкой.
Я ничего не ответил и подумал: -- "у него больное воображение". Затем я постарался перевести разговор на другую тему. Но мой приятель упорно возвращался к прежним мыслям и, наконец, сказал:
-- Послушай, давай-ка мы дадим друг другу слово, что первый, кто из нас умрет, так или иначе даст знать о своем загробном существовании.
Полушутя, полусерьезно я согласился. Становилось сыро. Я поглядел на часы и произнес:
-- Как ни прекрасна твоя таинственная луна, а все-таки пора ужинать и спать. Не бойся, мы будем есть не кокиль из рыбы, а хорошую деревенскую простоквашу и потому не умрем. Пойдем-ка, брат, в комнаты.
-- Ну, хорошо, пойдем...
Уже из окна я увидел, как вслед за нами проскользнул из сада Блэк, несколько раз перекрутился на крыльце и лег на своем обычном месте.
На другой день приятель уехал.
В начале июля мои исполовщики уже приступили к полевым работам; приходилось вставать в пять часов утра и за день объехать верхом несколько сот десятин. Блэк всегда мне сопутствовал. Утомившись, я крепко засыпал, и мне обыкновенно ничего не снилось. Когда начали свозить хлеб, свободного времени у меня стало еще меньше. В конце августа уже приступили к молотьбе.
В октябре меня вызвали в Петербург, я поручил остаток своих дел приказчику и уехал на всю зиму. Блэка я с собой не взял. С его странным характером в городе было бы чистое несчастье, там, ведь, собак считают чем-то вроде живой игрушки, и он, конечно, искусал бы первого, кто вздумал бы его погладить. Кроме того, прошлом году, ложился на крыльцо, не спал, часто вздыхал и никого к себе не подпускал.