Меч Зараки — зазубренный клинок, который видел бесчисленные битвы, прочертил в воздухе короткую, яростную дугу. Он не свистел — он ревел. Низкий, гортанный вой, рожденный трением стали о саму плотную субстанцию духовного давления, заполнившую пространство. Удар был направлен не на парирование, не на пробитие защиты — он был рассчитан на то, чтобы раскроить, рассечь, стереть в пыль всё, что оказалось бы на его пути.
Масато не отпрянул. Не уклонился. Его тело, до этого бывшее воплощением неподвижности, совершило одно-единственное, минимальное движение. Он выбросил вперед правую руку. Ладонь была раскрыта, пальцы выпрямлены, но не напряжены — скорее, расположены с точностью хирурга, готового к вмешательству. На руке не было ни перчатки, ни браслета, ни намёка на защиту — только голая кожа, пронизанная сетью тонких, едва заметных шрамов, оставленных годами целительства и тайных тренировок.
«Точка контакта — ровно 47 сантиметров от эфеса. Угол падения — 82 градуса. Сила удара… поглотить нельзя. Только перенаправить.»
Сталь встретила плоть.
Но звук был не глухим хлопком, а пронзительным, металлическим визгом, от которого заложило уши. Это был звук, который не должен был существовать — звук режущего диска, вгрызающегося в бронеплиту. Острие меча Зараки остановилось в сантиметре от ладони Масато, уткнувшись в невидимый, но невероятно плотный барьер.
Это не был щит из Кидо, не энергетический купол. Это была идеально рассчитанная мертвая зона в траектории удара, точка, где сила клинка была максимальна, но и наиболее уязвима для контрдавления. Масато не блокировал удар — он его перехватывал, подставляя под лезвие не твердь, а точку равновесия.
Из-под его ладони, из самой точки контакта, вырвалось пламя. Но не то яростное, алчное пламя разрушения, что рвалось из Кенпачи. Это было холодное, голубое пламя, цветом напоминающее глубинный лёд или небо перед самым рассветом. Оно не пылало — оно струилось, как жидкий азот, обвивая клинок тонкими, извивающимися прожилками. Оно не горело, а замораживало саму энергию удара, дробило её на молекулярном уровне.
Искры — нет, не искры, а целые снопы голубых, сияющих частиц — посыпались из точки столкновения. Они не шипели, не гасли, падая на землю. Они опускались медленно, словно снежинки в безветренный день, каждая — идеальной, хрупкой формы. Они ложились на потрескавшуюся землю, на камни, на сапоги Кенпачи, и там, где они касались, на мгновение проступал призрачный голубой иней, прежде чем исчезнуть без следа. Одна такая «снежинка» упала на тыльную сторону ладони Масато, и он почувствовал её прикосновение — не обжигающее, а леденящее, словно капля жидкого воздуха.
Кенпачи засмеялся. Это был не просто смех — это был грохот обвала, звук чистой, ничем не сдерживаемой радости. Его глаза, единственный глаз, сверкнул диким, нечеловеческим восторгом. Он не видел провала своей атаки. Он видел чудо. Он видел нечто, что стоило сломать.
— ХА! — его рык был оглушительным. — Вот это да! Голая рука! Смело!
Масато не шелохнулся. Его рука, державшая клинок, оставалась неподвижной, но он чувствовал, как дрожь от удара проходит через всё его тело, от кончиков пальцев до зубов. Это была не боль, а вибрация, сродни удару грома, прокатившемуся прямо сквозь него. Его легкие сжались, требуя воздуха, но он экономил его, как драгоценный ресурс.
Его губы едва дрогнули, выдыхая слова тихо, ровно, без единой лишней эмоциональной ноты. Каждое слово было выверено, как и его блок.
— Ты… быстро двигаешься… — прошептал он, и его голос был похож на шелест высохших листьев.
«Дыхание ровное. Сердцебиение стабильное, но учащенное. Левое плечо онемело на 12 %. Регенерация уже работает. Нельзя дать ему понять.»
Кенпачи, всё ещё давя на клинок, наклонился чуть ближе, его ухмылка стала ещё шире, почти разрывая щёку.
— А ты… — он вслушался в тишину, в едва слышный свист воздуха между ними. — Понятия не имею, но я хочу тебя убить!
Это не был комплимент. Это была констатация факта. Факта, который лишь распалял его ещё сильнее. Искры голубого пламени всё ещё падали вокруг них, озаряя их лица призрачным светом, показывая миру двух хищников, сошедшихся в первом, далеко не последнем, смертельном танце.