Тем временем известие достигло и герра фон Гарлица. Он вошел в охотничью комнату, сорвал со стены кнут и неистово носился по коридорам, хлеща все подряд кожаным ремнем и проклиная славянские народы.
— Убить старого человека, сволочи, да я из них лепешку сделаю, они у меня получат!
Анну тошнило от бутафорского мужского куража, и она вышла во внутренний дворик, куда как раз привели двух пленников. Рыча от злости, фон Гарлиц бросился к ним навстречу. Двое офицеров удержали его и призвали к спокойствию. Примитивная месть здесь не годилась; официально они должны были соблюдать правила обращения с военнопленными. Один из них приказал развязать беглецов — исполненные недоверия, те нерешительно начали двигаться в сторону сарая. В ту же секунду офицер выстрелил им в спину. Они бесшумно упали лицом на камни. Офицер демонстративно обратился к фон Гарлицу:
— Убиты во время попытки к бегству.
Расстрел вызвал негодование среди русских. Отныне фрау фон Гарлиц назначала сопровождение для Анны и других ее служащих, когда те отправлялись в лес. Анна от охраны отмахивалась, она не боялась. Лично она считала, что речь шла об ужасном недоразумении: в результате абсурдного, бессмысленного обмена русские мужчины оказались в Германии, а немецкие в России. Пока охваченные чувством безысходности русские пленные покорно ждали, где-то в сердце их родины, среди занесенных снегом руин и пожарищ, их соотечественники вели ожесточенную борьбу. За каждый дом, каждую стену платили множеством жизней. Казалось, что от исхода этой ледяной битвы в медленно разрушающемся городе зависит судьба всего мира.
Вести о том, что Сталинград выстоял, долетели сначала до сараев, а уж потом до самого замка, где голые факты маскировались эвфемизмами: мы отступаем. Произошел коренной перелом. Отреставрированный с подвалов до крыши замок готовился принять гостей на своих до блеска начищенных паркетных полах, в белоснежных стенах, в приятной теплоте вечно горящих печей: прусская знать тоже собиралась внести свой вклад в историю. Анна, не испытывавшая интереса ни к стратегическому развитию событий, ни к политическим предпочтениям, желала только одного: чтобы Мартин вернулся домой целым и невредимым.
Лотта смотрела в окно; ее взгляд остановился на одной из гранитных церковных стен.
— Мы рисковали жизнями ради тех, на кого ты даже не пожелала взглянуть… — произнесла она с недоверием.
— Да, — кивнула Анна, — так и было. Я ничуть не лучше, но и не хуже большинства других. Я год с ужасом ждала известия о его смерти, но он вернулся — на целых три недели. Потом все должно было начаться снова. Я жертвовала всем ради этого короткого отрезка совместной жизни, который был нам отпущен. Окажись я на Мёлкер-Бастай одна, я бы наверняка их рассмотрела. Скорее всего, я задала бы себе мучительные вопросы… но тот кусочек счастья, понимаешь, он в тот миг затмевал все.
— Вы всегда находили для себя оправдание, — сказала Лотта с горечью, — однако к евреям вы были беспощадны.
— Слушай, прекрати обобщать… тот кусочек счастья был единственным моим достоянием, по-моему. я имела на него право, мне пришлось довольствоваться им до конца жизни.
Выглянуло солнце, зимний белый луч осветил их руки — причудливое сплетение синих вен. Кожу, кровяные сосуды, мышцы — хрупкие и бренные.
— Полагаю, мы добрались до сути нашего разногласия, — размышляла Анна, — и до причины твоего гнева.
— Перестань рассматривать мой гнев как нечто, что само по себе трансформируется в прощение, стоит мне только дать ему волю.
— Я не нуждаюсь в твоем прощении, — отрезала Анна, — я не совершила никакого преступления.
— Ладно, хватит об этом, — вздохнула Лотта, — пусть все останется как есть. Ты упомянула Сталинград… я хорошо помню охватившее нас облегчение… эйфорию… и все же лишь потом стало по-настоящему тяжело…
Отец Сталин не позволил просто так оттеснить себя на задний план; союзники очистили Северную Африку и продвигались к северу Италии. Какое-то время они тешили себя иллюзией, что сейчас остается только ждать и держаться. В состоянии нервного расстройства возвратилась семья Фринкелей; они насилу избежали двух облав и еле унесли ноги от сорока восьми кошек. Всякий раз домашние животные ели вместе с ними за столом как полноценные сотрапезники; дамы Нотебоом кормили их изо рта кусочками сырого мяса. Избалованные чрезмерной материнской заботой, животные вели себя безобразно. Стоило Максу и его сыну приступить к ежедневным музыкальным упражнениям, как они хором начинали мяукать.
Поскольку Лотта отказалась зарегистрироваться в нацистском департаменте по культуре в качестве члена хора радиовещания, с пением официально было покончено, и она стала незаменимой шестеренкой в гигантском домашнем хозяйстве, состоящем из четырнадцати ртов. Жизнь принимала все более каверзный характер, не только в практическом смысле, но и в абстрактном. — страх сделался неотъемлемой ее частью — затаенно, подкожно. Разжечь его могла любая мелочь: внезапная тишина, странный звук, угрожающе колышущиеся макушки деревьев, грохот вдалеке, неясные слухи. Причем в любую секунду. Это не укладывалось в голове, и все же каждый из них растягивал воображение до немыслимых, нестерпимых пределов. По ложной тревоге страх погнал Мейеров и Фринкелей в лес; в спешке они накинули зимние пальто поверх пижам. Несколько часов они пролежали в сырой водосточной канаве, под свисавшими хвойными ветками, в то время как издалека доносились голоса и собачий лай. Госпожа Мейер вцепилась зубами в свое промокшее лисье боа, а Макс Фринкель массировал фаланги пальцев, чтобы влага не поразила суставы. В конце концов хозяин дома соорудил более удобное место для укрытия — в глубоком встроенном стенном шкафу в спальне. Дверь в шкаф он уменьшил до размеров дыры, которую загородил зеркалом в человеческий рост. Зеркало открывалось с помощью веревки и закрывалось тогда, когда внутри опускалась крышка люка. Помещались там все, они ныряли в дыру через собственное отражение — двойственная форма бытия и небытия. Лоттина мать придвинула к зеркалу туалетный столик, где соблазнительно сверкали фиолетовые и темно-красные флаконы духов. Отныне госпожа Мейер желала спать только в шкафу; было слышно, как она плачет и молится в весьма странной тональности.
Сдерживать неуклонно растущее хозяйство было непросто. Раздавался, к примеру, звонок в дверь. Лотта была дома одна, если не считать пяти невидимых и неслышимых персонажей, которые играли в вист на верхнем этаже. На пороге вырастал молодой человек с короткими рыжими волосами; его правая рука покоилась на плече низенького старика в черной шляпе, морщинистое лицо которого было с надеждой обращено к Лотте.
— Я привел тестя господина Божюля из магазина граммофонных пластинок, — объявил молодой человек.
Он рассказал, что господина Божюля арестовали, пока его жена и дочь находились в Амстердаме. На станции их кто-то предостерег от возвращения домой. Из полицейского участка Божюлю удалось тайно отправить сообщение, что его тесть еще скрывается на чердаке. Он посоветовал отвести старика в дом его давнего клиента, скорее даже друга, который наверняка что-нибудь придумает, — а именно к отцу Лотты.
— Его нет дома, — сказала Лотта, — я одна не могу ничего решать. — Она продолжала держать дверь. Никто не проронил больше ни слова, они лишь робко смотрели друг на друга. Казалось, что старичок в своей абсолютной зависимости был единственным, кто смог пережить катастрофу, потому что был слишком маленьким и слишком легким, чтобы пойти на дно со всеми остальными. Внезапно Лотте стало стыдно за свою холодность. — Вы можете его подождать, — сказала она, распахивая дверь.
Она провела их в столовую. Старичок покорно сел, положив шляпу на колени; над глубоко посаженными глазами завивались книзу белые брови. Его сопровождающий равнодушно осматривался вокруг, как если бы находился в приемной. Вернувшись домой, Лоттин отец нахмурился, однако, услышав имя Божюля, тут же оттаял. Ах, конечно, владелец магазина грампластинок, где он был завсегдатаем, сколько пылких дискуссий разгоралось там по поводу тех или иных записей. Пару раз он действительно видел его тестя, шаркающего по магазину дедушку Така. Разумеется, он постарается найти для него надежный адрес.