Выбрать главу

А вот еще мысль, которую мне проглотить трудно. Антисемитизм усилился в блокаду, потому что именно евреи сопротивлялись сдаче города, зная, что их ждет смерть. Документы у Ломагина так подобраны, что кажется, что каждый второй хотел сдать город. Пару лет назад Вадим Моисеевич Гаевский вспоминал, как в Москве готовились к приходу немцев. Повсюду жгли бумаги и стояли очереди в парикмахерские. Меня это тогда ужасно задело. Сработал вбитый в меня еще в детском саду патриотизм – никогда не могла представить, что кто-то из нормальных людей ждал немцев. Разве что какие-нибудь фантастические шпионы из книг моего детства – «Зеленых цепочек» и «Тарантула» Георгия Матвеева. Там один диверсант подавал немцам сигналы с крыш, а другой должен был отравить водопровод в блокадном Ленинграде. Но это понятно, это законы жанра. А вот представить, как какой-нибудь московский профессор стоит в очередь в парикмахерскую, чтобы чисто вымытым и аккуратно подстриженным встретить немцев, я никак не могла. В прочитанном в восемнадцать лет «Архипелаге ГУЛАГе» я приняла все, кроме главы, оправдывающей генерала Власова. Так что я до сих пор поеживаюсь от разговоров, что город надо было сдать и что многие разумные люди этого хотели.

Ломагин прославился прежде всего подробными страницами про каннибализм – особо жуткими из-за своей математической сухости. Блокадный каннибализм всегда был запретной темой. Ломагин, описывая то, что находится за пределами человеческого понимания, остается верен своему документально-историческому подходу, не вносит в эти жуткие факты никакой эмоциональности и не делает никакой попытки их объяснить. Именно этого (а вовсе не клеветы) ему и не простили.

11 сентября

Посмотрела в записи телевизионный цикл «Дети блокады». Запомнились Зоя Виноградова (Мари из «Мистера Икса» с Георгом Отсом) и ее рассказ про то, как они с матерью спокойно отнеслись к смерти отца: «Как-то поскулили. Думали, сегодня он, завтра мы». Рассказывала она спокойно, прекрасно держалась, пока не дошла до смерти годовалого брата. Тут она сломалась: «Мы его не хоронили, я об этом не хочу вспоминать». Те, кто рассказывал мне о блокаде, тоже всегда ломались на чувстве своей вины, которое оказалось самым долгоиграющим и самым мучительным воспоминанием.

И еще архитектор Владимир Гаврилов любопытно размышлял о том, что в блокаду выживали коммунальными квартирами и что интеллигенция в отдельных квартирах умирала быстрее.

13 сентября

Я прочла «Блокадную книгу» Гранина и Адамовича. Как ни странно, впервые. В Питере в моем школьном детстве ее не было. В Москве она вышла – с купюрами – в 1979 году, а в Ленинграде только пять лет спустя, в 1984-м. Мне было тогда восемнадцать лет, я по уши нырнула в любовь и ничего не хотела знать о других, блокадных, страстях.

«Блокадную книгу» многие ругают за полуправду или за украшательство блокады. Ерунда. Блестящая книга, и все, что важно сказать о блокаде, в ней сказано – причем разными человеческими голосами и с разных точек зрения. А что не сказано – читается между строк. Гранин недавно написал «Запретную главу», где рассказал, что они убрали из «Блокадной книги» воспоминания о людоедстве, мародерстве, карточках, властях, Жданове, бане и главу «Ленинградское дело». Про людоедство они писать не могли, но в главе «Братья меньшие», посвященной домашним животным, вплотную к этому подобрались. И сказали там главное – про «пределы человеческие». Сказали на примере животных, потому что про людей писать не могли. Но сказали почти все.

Что больше всего запомнила из «Блокадной книги»? Что мужчины умирали быстрее. Что у блокадников была «сновидческая» слабость, когда невозможно закричать или поднять ногу. Что первая бомбежка Ленинграда была 6 сентября, а Бадаевские склады бомбили 8-го, но в головах людей эти даты слились в одну. Что в блокадных дневниках пожар Бадаевских складов почти не встречается, что значение этого пожара осознали (вернее придумали и мифологизировали) позже. Что смерть на улице была тихим незаметным переходом за край голода. Что блокадная походка была с наклоном вперед, будто против ветра. Что блокада для многих стала осмысленной целью жизни, свободой. Что смерть превратилась в форму обеспечения живых – покойников не регистрировали, чтобы оставались карточки. Что выживали те, кто больше двигались, несмотря на то, что они тратили больше энергии, а значит, и больше калорий. Что патриотизм имел пагубные последствия, потому что многие отказывались уезжать из Ленинграда. Что смерть близких не доходила до сердца, потому что срабатывала защитная система организма. Что помыслы постепенно сужались до еды, тепла, физиологии. Что шло приближение к черте, за которой мог наступить распад психики. Что голубое плюшевое одеяло, в которое завернут труп на саночках, могло вызвать шок у человека, уже привыкшего к трупам, потому что делало этот труп чем-то персональным. А еще меня поразил фрагмент про смерть слона в зоопарке, хотя мне многие про это рассказывали – особенно про то, как страшно он кричал, раненый. В Ленинграде был один слон и в него попала бомба. Так что теория вероятности (один трехмиллионный шанс быть убитым) была здесь полностью посрамлена. Как и множество других теорий, впрочем.