В самолете прочитала колонку Натальи Радуловой в «Огоньке», где она возмущается тем, что женщины заставляют детей и мужей доедать еду до конца, поминая при этом всуе голодающих детей Никарагуа и блокаду Ленинграда. А на самом деле просто маскируют свое тоталитарное желание подавлять близких. Мораль: с хлебом нельзя обращаться неуважительно, а с мужем можно?
Почему-то меня это неприятно задело. Я ведь терпеть не могу оставлять еду на тарелках. Ненавижу выбрасывать продукты. Я так часто говорю детям: доешьте, пожалуйста. А зачем – в самом деле? Что это? Пережитки нищего детства, когда тряслись над каждым куском? Или с детства вдолбленные ужасы о блокаде? Или просто моя постоянная фиксация на еде? Есть, есть, есть…
Видимо, нищета, голод и жуткий исторический разлом окутали еду сакральной аурой.
Написала для Vogue текст про орторексию – болезненную зацикленность на здоровом питании. Разумеется, от первого лица. Это болезнь – и чреватая серьезными проблемами. Самое ужасное, что она убивает радость жизни и отдаляет от людей.
Мы с Геной Йозефавичусом на Сицилии, в Палермо. Самое сильное впечатление – рынок, где все продукты не просто красивые, но живые. Продавцы кричат так, будто они на сцене. Не столько для того, чтобы продать, сколько от полноты жизни. Везде в Италии – культ еды, но здесь, на Сицилии, он особый. Как сказала пианистка Оля Домнина, жена журналиста Андрея Наврозова (мы встретились конечно же на рынке и сразу узнали друг друга – по жадному блеску в глазах): «Еда для них, как семья – это и страсть, и долг». Кажется, что сицилийцы говорят только о еде. Когда они будут есть, что они будут есть, как они будут есть, как поели недавно… Наврозовы тоже едят не останавливаясь, с какой-то животной страстью – рвут теплый хлеб руками, стругают малюсенькие эротичные артишоки, поливают душистым густым оливковым маслом, привезенным откуда-то в огромных бутылях, трут в эти артишоки пармезан, запивают все молодым красным вином из многолитровых канистр. А потом еще заедают невозможным для меня хрустящим скользким салатом из полупрозрачных хрящей и сельдерея, который я даже в рот взять не могу (даже во имя блокадных детей и голодающих в Никарагуа не могу!). Стол завален едой, засаленной бумагой, тарелками. Генка Иозефавичус, со свойственной ему брезгливостью, пытается как-то расчистить стол, положить салфетки, зажечь свечки и «сделать красиво». Бесполезно, надо расслабиться. И просто есть, есть, есть…
Удивительная картина – палермитанцы в серых деловых костюмах во время бизнес-ланча сидят на скамейках и едят вместо обеда огромные бургеры с разноцветным мороженым, политые сверху взбитыми сливками.
Соблюдать диету на Сицилии не просто мучительно, но почти безнравственно. На сей раз дело не в высокой кулинарии, а в уважении к самым вкусным и живым в мире продуктам, в которые вложена человеческая душа. Несколько раз мы ссоримся с Генкой: «Ты должна это попробовать», – говорит он и сует мне в рот кусок чего-нибудь запретного. Я сержусь: «Я сама решу, кому и что я должна!» Съедаю три ложки фисташкового мороженого с концентрированным сливочным вкусом свежих фисташек (оказывается мороженое здесь – строго сезонный продукт), дрожа от ощущения, что совершаю преступление.
Мы с Генкой приезжаем на винодельню XVIII века в гости к графу Лучио Таска д'Альмерита. Это неподалеку от Этны. Нежная паста с рикоттой, свежайшая рыба с неизвестным мне названием, домашние сладости. «Секс-шоп», – не зря говорит про здешние продукты Оля Домнина. Откусывая графскую канноли – слоеную трубочку со сладкой рикоттой, я понимаю, что это и не метафора вовсе. Сам старый граф, сицилийский красавец-аристократ, «леопард», невероятно похожий на Висконти, ест немного, зато выпивает не меньше четырех бокалов собственного вина – просекко, белое, красное, десертное. Наблюдая мое непристойное совокупление с канноли, одобрительно кивает и говорит, что да, пожалуй, таких канноли он и сам нигде больше не едал.
Ремонт в моей квартире в Петербурге закончен. Я почему-то не спешу туда ехать. Я говорю всем, что купила ее по любви, потому что так понятнее. Но на самом деле я купила ее из чувства долга. Перед собой? Перед Ленинградом? Перед своей прошлой жизнью? Перед умершими здесь – без меня, не на моих руках – Сережей, папой, мамой? Теперь как будто дань заплатила этому городу-дракону, выкуп принесла.