Сколько было умирающих людей! И скоро хоронить их просто не могли. Не успевали. Заворачивали в ткань или в одеяло, писали, кто умер и просто выносили за порог. Или за пределы дома, за ограду на улицу.
В конце января сорок четвертого года было полное снятие блокады Ленинграда. Такой праздник! Слышу грохот. Думаю: опять бомбят. Залезла под кровать… А мама меня оттуда вытащила: «Доченька, это же победа. Наша первая победа…» Вытащила, одела меня — была зима. И мы побежали к Петропавловской крепости. И у моста на Неве, где Заячий остров, был салют. И прожектора били в небо. И все обнимались, и плакали.
Был у нас дома старинный чайный сервиз на двенадцать персон. Тонкий, полупрозрачный. Еще царского времени, с двуглавым орлом. На голубом фоне белые лебеди, кругом лилии, кувшинки. Его моей маме еще бабушка передала. Потому дорог он памятью. Вот этот сервиз вместе с нами пережил блокаду. Хотя половина предметов все же разбилась. Теперь этот пораненный сервиз бережно храню я. Смотрю на него порой и вспоминаю былые годы.
«Тетеньки, дяденьки, не роняйте меня…»
В городском клубе ветеранов, в музее, посвященном военному лихолетью, у меня выпало несколько встреч с кировскими блокадниками. Одна из наиболее памятных — с Марией Павловной Усольцевой:
— Родители мои крестьяне — из Калининской области. Когда началась коллективизация, папа в зимнее время подрядился ездить в Ленинград на заработки. Имама за ним следом. Там в итоге они и прижились. А я примерно до пяти лет воспитывалась в деревне у бабушки.
Что интересно: раз они деревенские, то никогда не говорили друг о друге: супруг или жена. Мама всегда называла отца «батькой»: вот батька придет. А он: вот матка скажет, тогда. А меня звали ласкательно: Манечка.
Первое воспоминание о Ленинграде — я хожу в детский сад, и мне покупают демисезонное пальто в крапинку. Замечательное пальто! Наверное в тот день я была самым счастливым ребенком в городе.
Жили мы на Петроградской стороне, на втором этаже деревянного дома в коммунальной квартире. Помню, мама еще до войны прямо в чемодане садила салат. Насыплет туда земли, проведет посадку, польет и выставит на улицу — в дровяник. И первая зелень у нас по весне — это мамин салат.
Мы, малышня, любили бегать по лестнице. Вверх-вниз. Все стены с первого на второй этаж были исписаны мелом: Маша + Женя = … Или модничали: в чулки совали большие катушки из-под ниток десятого размера, натягивали на ноги и вышагивали, как на каблуках, — кто лучше пройдет.
Однажды мама купила мне зонтик — маленький, черный, детский. Я давно о таком мечтала. Но пока она расплачивалась за покупку, я умудрилась новый зонтик сломать. Уронила на пол, и что-то в нем треснуло. И вот я стою, рыдаю, а мама меня отчитывает: «Ну как ты так? Я столько денег потратила…»
Папа у меня был очень сильный, работал поначалу грузчиком, потом на стройке. Помню, как провожали его, когда он отправился на финскую войну. Стояли с мамой на конечной остановке трамвая, а папа, одетый в коричневый костюм, запрыгнул в вагон, обернулся и крикнул на прощание: «Я скоро приеду…»
Весной 1940-го он был тяжело ранен и остался без ноги. И обе наши бабушки тогда единодушно заявили: «Бог тебя наказал…» Оказалась, он снимал колокол с сельской церкви, когда на священников начались гонения.
Помню его возвращение с войны и слова мамы: «Иди, поздоровайся с папой. Папа вернулся…» А я не шла, боялась почему-то. Сидела на кухне и противилась. Имама меня наказала, поставила в угол.
Папа за всю жизнь меня пальцем не тронул, а мама, случалось, и подзатыльник давала. Например двойку я получила — уже готовлюсь к наказанию. Бывало и плакала.
22 июня — воскресенье, мы с папой собирались идти в зоопарк. И тут узнаем — война. Папа расстроился, нервничал, мама ревела. А я не понимала еще, что такое война, и потому плакала от того, что поход в зоопарк пришлось отменить.
Скоро началась эвакуация. Но мама ни за что не хотела никуда уезжать. Она работала телефонисткой в Ленводпути, а папа на инвалидности — работал в ларьке, в котором продавали папиросы.
Очень страшно было. Вспоминаешь то время и все вновь перед глазами… Я получала 125 граммов хлеба, папа, как инвалид, потерявший ногу на финской войне, тоже 125 грамм, мама работала — ей полагалось 250… Магазинчик маленький во дворе. Мама давала марлечку, и я получала в нее хлеб. Сразу заворачивала и прятала на грудь. Но однажды не успела убрать — на меня напал мальчишка, выхватил хлеб. Начали с ним бороться. Я кричу, что это мой хлеб, он кричит, что это его хлеб. И я пришла домой вся в слезах… А еще помню: папа эти наши 500 граммов делил на три равные части. И хоть бы на один грамм он сделал себе или маме побольше — никогда! Все поровну.