Выбрать главу

Что было делать великому русскому писателю в сороковые годы, когда эпоха на его глазах переломилась? Первый-то перелом 1825 года Гоголь застал, можно сказать, подростком – ему было шестнадцать, и он мало что понимал; то самое “отсутствие воздуха”, о котором Блок говорил применительно к Пушкину, сам уже задыхаясь, не могло убить Гоголя просто потому, что его-то силы были еще в полном расцвете, да и дуэль как-то не вяжется с его характером… Пушкин был невыездной – Гоголь и Жуковский уехали и тем спаслись. Дальше начинается мучительный, роковой тупик, который Гоголь осознал раньше прочих, с чуткостью, которой позавидуют любые здоровые: что было делать русскому писателю, на глазах которого одновременно скомпрометированы и русская оппозиция, и русская государственность?

Советское литературоведение (да и досоветское, начиная с Чернышевского и Писарева) пеняли Гоголю, зачем он не пошел с Белинским, зачем не двинулся в сторону революции; Чиж корит его – зачем он вовсе не заметил европейских волнений 1848 года. Жуткое, вообще, дело! И такого выдающегося произведения, как “Коммунистический манифест”, он тоже не заметил, никак не отреагировал даже – а люди зачитывались! К сожалению, гоголевским обвинителям и в голову не приходило, что не в тех годах был Гоголь, когда совершались европейские волнения, – да он и в юные свои годы не отличался особенной прогрессивностью. Гоголь всегда предпочитал Остапа Андрию (не забуду чрезвычайно характерную и по-своему весьма мужественную статью Бориса Кузьминского 1994, кажется, года – “Памяти Андрия”: для либерала Андрий безусловно предпочтительней, и гибель за любовь как-то лучше гибели за Отечество. К проблеме Отечества мы, впрочем, еще вернемся. Гоголь – писатель по преимуществу мистический (таковым называл себя и Булгаков), а мистика с либерализмом не в ладу; главное же – мистику нет особого дела до социальных катаклизмов. Ведь и “Мертвые души” – роман мистический, а не социальный, гротескный, а не разоблачительный, сновидческий, а не реалистический. Говорить о гоголевском реализме вообще смешно: Гоголь “реалистичен” лишь в том смысле, что все у него видно и осязаемо; известна шутка Шкловского – “У Гоголя черт входит в избу – верю, у писателя Н. учительница входит в класс – не верю!”. Так вот, вся драма “Мертвых душ” в том и заключалась, что Чичиков ездит по России – и не может никуда приехать; автора это очень тяготило.

Есть, конечно, сильный аргумент в пользу гоголевской вроде как социальности – “Шинель”: бедный маленький человек, забитый нищетой и сотоварищами. Есть у меня смутное подозрение, что Норштейн потому никак и не может закончить свою “Шинель” (двадцать лет уже снимает), как и Гоголь – свои “Мертвые души”, – что все время проваливается в ту же щель: невозможно совместить Акакия-жертву и Акакия-мстителя. Гоголь-то первым угадал самую страшную вещь в русской истории: он почувствовал, ЧЕМ может стать маленький человек, жалкий Акакий Акакиевич, если дать ему силу и волю. Гигантское привидение, которое срывает шинели с генералов, – это тот типично гоголевский выход из сюжета, без которого “Шинель” была бы зауряднейшим физиологическим очерком, пусть и очень хорошо написанным. Жуткое привидение, которое мстит за поругание, – вот финал, и тот Акакий, которого придумал бесконечно добрый Норштейн, никаким образом не желает в это чудовище трансформироваться. Гоголем надо быть, чтобы носить в себе такие противоречия. Это все равно что нечисть, которая резвится у него в православном храме – в “Вие”, которого и сам Синявский, по его собственному признанию, не понимал. Во-первых, почему сочинение это называется “Вий”? Он ведь там появляется на одну минуту, в самом финале. Во-вторых, как такое возможно: круг, древнейшее языческое поверье, действует на всю эту нечисть, а православные иконы не действуют?! У Новеллы Матвеевой есть своя версия на этот счет – целое стихотворение о том, что мрачная византийская стенопись как раз и погубила несчастного философа Хому Брута: погиб он “по молчаливой и мрачной подсказке стенописи византийской”. Догадка резонная, но вопроса она не снимает. Впрочем, Брута погубило другое: “Не смотри!” – шепнул ему голос, а он ПОСМОТРЕЛ. Вот и Гоголь – посмотрел; и Россия уставилась на него страшными своими глазами, что твой Вий. “Русь, Русь! Вижу тебя из моего чудного прекрасного далека… Бедно, разбросано, неприютно в тебе! Открыто, пустынно и ровно все в тебе. Но какая же непостижимая тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоих твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей от моря до моря песня? Русь, чего же ты хочешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так? И зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?”