Выбрать главу

— Пожертвование, — сказала женщина, — мы от вас не примем, это смешно, а офиса у нас через неделю не будет. Ваши бесценные церковники из здешней епархии нас выгоняют. Век и четыре года им не нужен был этот храм, а стоило нам год назад въехать, как он им, конечно, понадобился. Так что через неделю мы окажемся на улице. С вашим новым принтером в обнимку.

Кузьма помолчал, а потом сказал:

— До свиданья, и спасибо вам за все.

— Надеюсь, больше не увидимся, — хмыкнула женщина, провела рукой по буйным рыжим волосам, и вдруг я заметил, что пальцы ее мелко дрожат.

Кузьма повернулся и пошел следом за Зориным. Я стоял и понимал, что и мне следует идти, что Толгат дергает меня то за левое, то за правое ухо, но тут женщина внезапно окликнула Кузьму, и он обернулся.

— Эй, — сказала женщина, — с вашим слоном все в порядке?..

Идти нам оказалось даже и меньше часа — расположили нас на этот раз в месте, красоту которого я, если бы мог, наверняка бы оценил: гостиница — вроде замка маленького, а вокруг парк, и в том парке и мшанка, и дубки, и сразу же мне предложенный обед с чечевичною кашей и почему-то с ванной, наполненной фруктами, и кабанчики, явившиеся меня проведать всем семейством, как только люди разошлись.

— А что, тряпки-то тебе чесаться не мешают? — обойдя меня кругом, спросил отец семейства, каждому шагу которого следовала молодая, еще стройная мать и четверо отпрысков, хорошо, надо сказать, воспитанных, насколько я мог судить.

Я стоял над ванной, смотрел на старательно уложенные в нее поверх сена яблоки, груши, аккуратно порезанные дыни и думал о том, что поесть мне надо бы, очень это было бы правильно, что я и в прошлый раз не смог поесть, но мысль о еде, о самом вкусе ее у меня во рту казалась мне невозможной. Меня не мутило — я словно бы не понимал, как и зачем едят.

— А что бы им мешать? — рассудительно сказала мать семейства. — Тряпкой-то, небось, и чесаться приятно. Потер тряпкой, где чешется, — приятно.

Тогда отец семейства зашел мне под живот и несколько раз вместе со всем выводком своим прогулялся у меня под животом туда-обратно.

— А что, — спросил он, — царских-то харчей тебе хорошо отваливают?

Я оглянулся на здание гостинички, затем на глубокие, темные парковые аллеи и вдруг подумал: я не понимаю это все; мне показалось вдруг, что голова моя сейчас под собственной тяжестью отделится от тела и упадет, причем ударится пребольно о край ванны, и этой боли я уже точно не выдержу; чтобы такая нелепость не произошла, я напряг шею, но шея почему-то болела страшно, и стало гораздо хуже.

— И чего бы не отваливать, — с достоинством сказала жена его. — И отваливают, и с верхом кладут. Харчи-то царские, чего не отваливать.

Удовлетворенный таким ответом, кабанчик одобрительно хрюкнул, зашел ко мне спереди и уставился на мой хобот, бессильно висящий чуть не до земли, а потом пару раз подбросил его в воздух пятаком. Семейство его одобрительно закивало.

— А что, — спросил он, — как оно на самом деле, скоро мы хохлов-то додавим? Что-то все давим и давим, давим и давим, надоело давить-то, пора бы уже и додавить.

Вдруг я понял, что насколько раскаленной была голова моя, настолько ледяными были мои ноги: я не чувствовал их. Холод поднимался от израненных моих ступней к коленям, от колен — к животу и там встречался с абсолютной, страшной пустотой — пустотой, которая образовалась у меня в груди после разговора с Кузьмой и которую ничем, ничем не мог я заполнить. Дрожь пробрала меня. Медленно-медленно встал я на передние колени, потом на задние; еще секунда — и я завалился на бок.

— А конечно, скоро додавим, — сказала молодая гладкая кабаниха со знанием дела. — Давим и давим, давим и давим — значит, скоро уже додавим.

Кабанчик, довольный услышанным, ткнул ее пятаком в бок и сказал мне, кивая:

— Умный ты мужик — сразу видно, царская голова: хорошо, что я с тобой поговорил и что дети мои послушали, — долго будут помнить, как ты правильно о политике рассуждал, еще внукам расскажут. Ну ты, вижу, голодный, раз нас не угощаешь; это ничего, мы небрезгливые: нам с царского стола и объедки сойдут, ты покушай, мы потом доедим.

Я лежал и смотрел на молодую траву: многое происходило в траве. Пустота в груди моей болела так, что и жар, и холод затмевала собой, но мелкая дрожь продолжала меня бить. Слышал я краем уха, как кабанчик спросил свою прекрасную кабаниху:

— Что ты думаешь, поел он?

— Не ест — значит, поел, — сказала та с большой проницательностью, и я услышал, как кабанчики, воспользовавшись большим дубовым пнем, забрались в ванну и принялись за основательный шумный обед, и пару раз прилетали мне в бок то дынная корка, то грушевый огрызок, а то и манговая косточка. Покончив, видимо, с едою, кабанчик подошел ко мне и встал так, что глаза мои были направлены прямо на него; я попытался их прикрыть, но он тыкнул меня мокрым пятаком в лоб, и я вынужден был посмотреть и на него, и на его выстроившуюся рядом с ним сытую семью.