А маленький Бобби-синкопа, уже совершенно неразличимый сверху на пёстром травяном ковре — всё терзал и терзал беспомощную немую струну.
Потом он очнулся.
Убрал судорожную руку от грифа, хватая воздух ртом.
Он был мокр от росы, и всё кругом было мокро…
Ветер утих… травяные стебли ещё наклонялись, но уже нехотя, в силу привычки — словно кивая кому‑то.
Будет ли один человек различим с такой высоты?
Да полно, будет ли?
Жалкая былинка в мире вертикальных непрекращающихся движений. Что до нас небу? Лоскуты коры, папоротники, брусничный цвет. Тонкие осины, душимые ивняком. Они так же, как мы — заламывают дрожащие ветви рук, они так же, как мы — запрокидывают в него деревянные лица. У них свои молитвы.
Где теперь оно — огромное, тёплое, нелепое и суетливое человечество? Где тот лохматый щенок, разрывающий клумбу с азартом землепашца? Барахтающийся в луже с азартом мореплавателя. Делающий множество других смешных и нелепых вещей с таким видом, будто и впрямь делает что-то великое… Сравним ли с этим исчезнувшим многоликим существом один-единственный последний человек — бесплотный дух, которого мотает по земле собственное горе?
Как жаль, — подумал Бобби-синкопа, утихомиривая струны. — Как жаль, что ветру предстоит такое пережить…
Он убрал гитару в чехол, потом поднялся с колен, сделав бесполезную попытку хоть немного отряхнуться — колени перемазаны землёй и раздавленной зеленью. Изваяниями толпились вокруг деревья — совершенно чудовищные древние исполины… с наростами на коре, похожими на множество сросшихся бровей. Корни их утопали в траве… он то и дело спотыкался о них.
Местами трава росла столь буйно, что достигала пояса. Бобби-синкопа шёл через неё вброд, и головки соцветий хлестко лупцевали его по полам балахона.
Совершенно неожиданно лес поредел.
Деревья расступились — открыв взгляду обширную холмистую долину, к краю которой прилепился крохотный городишко, похожий издали на колонию грибов. Насыпь федеральной магистрали полосовала это пространство надвое и, едва-задевая за край городишки, ныряла в сапожную щетку леса на другой стороне долины.
Тогда Бобби-синкопа остановился и долго смотрел на эту дорогу. Она лежала под синим небом — серая, как замешанное на воде тесто… только обочина светлела выкрошенным щебнем. Какие-то сухие травяные шары, громоздкие, как плетеные корзины, но видимо очень лёгкие — порхали над дорогой, едва задевая асфальт своими шебуршащими боками.
Он смотрел, пока не накатился гул, далекий и глухой… тонкая пыль, устилающая дорогу до самого предела видимости — вздыбилась и понеслась, закручиваясь далекими смерчиками… Шелест шин и звяканье отлетающих камушков, урчание мотора, вздохи пневматической подвески — огромный и стремительный континентальный бус, угрожающе-страшный, если смотреть отсюда, прямо от обочины — пронёсся мимо, обдав его с ног до головы ветром, горячим и твёрдым, и начал уменьшаться… таять в дали, пока пелена дрожащего воздуха опять не сделала его похожим на медленную толстую вшу, упрямо ползущую по ленте.
Бобби-синкопа с нажимом провёл ладонью по щеке — там, где кожа горела, уколотая отлетевшими из-под колёс камушками.
Полы его балахона всё еще трепетали. Он смотрел вслед бусу — на пыльный кометный хвост, который тянулся за ним. Вокруг всё будто сделалось разом безрадостно-тёмным. Наверное, даже глаза его, в щелях сощуренных от пыли век, были черны, как копоть. Его лихорадило, это было уже заметно. Горчичный пот протискивался сквозь поры. Он ощутил вдруг великую, неимоверную тяжесть в ногах. Торопясь успеть, пока эта тяжесть окончательно не одолела его — он пересёк асфальтовую полосу и, спустился с насыпи в траву на другой стороне, утопая в ней башмаками.
Гитара тянула плечо книзу, ремень скрипел, натирая сквозь ткань балахона.
Он остановился в траве, переводя дух.
Нащупал в кармане жестяное тело фляги, бултыхнул её для верности перед носом — полная.
Кюммель пронзительно пах прелой травой.
Бобби-синкопа окаменел с откупоренной фляжкой у носа — теперь это был не запах сенокоса, каким он помнил кюммель. Не запах травяного сока и зелёного крошева на зубьях косилки. Это был древний и хрустящий дурман сухостоя, терпкий сорняковый дух, разбавленный нежным ароматом мокрого клевера.
Так пахнет Одиночество Ветра, — понял Бобби-синкопа. Именно так.
Он опомнился, наклонил фляжку посильнее — выкатил из неё один хороший глоток… забренчал колпачком, закручивая.