Роберт Вокенен толкнул заедающую дверь и вышел на свежий воздух. Ухо его горело…
Пока он говорил, полоса горизонта за полями сделалась совсем тёмной — там, за колтунами трав и вихрами лесов, небо уже набухало влагой. Медлительные, словно тучные коровы, отбившиеся от стада — стягивались тучи. Ветер, долетавший оттуда, тоже был влажный, преддождевой…
Дождь прольётся над полями, — подумал Роберт Вокенен, глядя на это небо… — и они раскиснут, растекутся, как чернила по грубой бумаге. Солар Инк…
Вот как это будет — грязь поднимется от самых корневищ, тропы между рядами луковых или картофельных грядок так же наполнятся водой, и станут сначала ручьями, а потом, когда дождь иссякнет — просто длинными лужами, в которых, как строки пустых обещаний, будут плавать полегшие овощные плети.
Роберт Вокенен произнес это самому себе, под нос…, но так, будто до сих пор беседовал с Энтони Пирсоном, управляющим отдела аналитики и прогнозов компании «Индастрис-карго»:
— Бизнес стал топким, как поле под дождём…
Ему привиделось вдруг, словно наяву — посреди раскисшего поля, посреди комков грязи и лунок, полных мутной воды, среди спутанной растительности стоит лис…
Одна из его лап тревожно поджата, нос вытянут по ветру, уши напряжены… Он готов распознать и учесть любую опасность, но дождь — комкает звуки, дождь валится сверху, лупцует лиса по морде, скатывается вниз по упругой, ненамокающей шерсти.
Лис дёргает ушами, вытрясая из чутких раковин набившуюся воду. Лису хочется в лес… Там, на мягких тропах — дождь не имеет силы, он способен лишь смочить палую листву, изменить тон её шороха под лапами. Мшистые стволы защитят его от порывов ветра. Хвойный ковер не выдаст его следов в отличии от раскисшей земли.
Отпуск, чёрт его дери…
Роберт Вокенен сморгнул, и под веками его тоже вдруг оказалось порядком воды. Устал…
Просто устал, — подумал он, проводя рукой по лицу. — Чёртов Соренсет…
Он снял шляпу и обмахнул ею пылающий лоб. Потом, не в силах отвернуться — всё стоял и смотрел на темнеющий вдалеке лес…
Глава 9. Бобби-Синкопа
Он метался в горячке. Наконец-то…
Пальцы его одеревенели, он их почти не чувствовал — они жили теперь сами по себе…
Вечернее солнце, краснеющее как прогоревшие угли, проваливалось за кроны деревьев — за тёмный и зубчатый край леса. Иногда ему казалось — вершины буков горят. Это ощущение усилилось, когда меж ближних стволов потянулись полосы тумана — словно сквозняком натащило вокруг прелого дыму.
Людей не было больше. Ни одного человека в целом огромном мире…
Он стоял на коленях, лицом к безлюдному лесу. Пальцы тонули в струнах. Где-то глубоко в траве валялась фляжка с кюммелем — он отбросил её, когда в исступлении боролся с гитарным чехлом. Фляжка оказалась неплотно закупорена, и кюммель подтекал, терпким запахом своим напитывая траву. Из-за этого запаха казалось — всё вокруг было теперь этой травой. Весь мир был травой — словно она однажды очнулась от затянувшейся своей летаргии и заменила собой людей. Иные колоски и головки соцветий возносились теперь куда выше его головы… Ах да, он ведь стоял на коленях. Пусть… Ветер пригибал траву и пригибал вместе с ней и его лохматую голову. Он сам станет травой теперь, раз уж в мире не осталось места людям.
Ветер колыхал траву и трепетал полами его балахона.
…Па-да-та-там…
Верхняя струна не молчала более — она вопила о своих чувствах, она пела, сотрясая мир вокруг, и другие струны вторили ей. Бобби‑Синкопа сам раскачивался в такт аккордам и в такт миру, который кренился и уходил из-под ног… нет, уползал из-под коленей… Волосы его, ломкие, словно спутанные плети куста — мотались по лбу. Сама земная твердь стала чувствительной к этим звукам — колени его проваливались, будто в облако. Наконец-то…
У него получалось… Он теперь не просто чувствовал это — он знал… Дело пошло… Душа его, эта мятежная и неугомонная стерва, что мотает его по свету, что не дает жить и творить спокойно, сидя на стуле где-нибудь в просторной студии с кондиционером, запахом дорогого кофе и дорогого алкоголя… эта стерва, что тащит его в безлюдные леса, на серые стёртые дороги, в буераки, где плотными гривами закрывает солнце вывернутая земля… так вот, эта стерва насытилась, наконец, тоской и одиночеством, и выплеснула эту тихую боль, эту горькую истому — в подушечки пальцев, трогающих струны.
…Па-да-та-там…
Это его собственное одиночество помогло услышать стоны родственных неприкаянных душ. А если вокруг и не нашлось таковых — так помогло их выдумать, наделить именем и личностью, одеть плотью ощущений, так схожих с его собственными. Его глаза уже привычно выискивали в закатном небе признаки своего невидимого товарища по несчастью. Вон он — холодный и угрюмый, веет прочь от остывающей солнечной сковороды, от её дымных сполохов в подлеске — раздвигая мимоходом неповоротливые облака. Вот он, прямо над ним… трава шарахается, словно в испуге, обнажая прелое нутро корневищ, и обнажая его, Бобби-Синкопу — одинокого странника, с волосами, спутанными как куст. Но ветер опять не замечает последнего человека — глаза ветра уже мокры от близкого дождя. Струны отчаянно и призывно звенят под пальцами Бобби, но эхо его аккордов шибает от гранитных уступов таких далеких, невидимых отсюда гор, заглушает эти струнные выкрики… И ветер, подчиняясь слепой надежде, летит туда — ловить неживой отраженный звук…