Бобби-Синкопе удалось, наконец, оторвать от себя руки мужчины и самому дотянуться до его лица.
Тогда он размахнулся, неумело вознося кулак, и ударил им сверху, словно молотком.
Он целил в рыхлый крупнопорый нос, но, разумеется, не попал — кулак чиркнул по гладкой от недавнего бритья щеке. На ней осталось мятое красное пятно.
Они отстранились друг от друга, насколько хватало рук… и Бобби-Синкопу враз передёрнуло от отвращения — его кулак источал теперь запах лосьона, такой густой и сильный, словно он не ударил только что по лицу другого человека, а потрогал какое-нибудь нечистое животное, вроде хорька или росомахи, нарочно задержав руку около мускусных желез.
Это сравнение его потрясло.
Теперь ведь ему не отмыть руки ни в росе, ни в луже… и невесть сколько кюммеля нужно будет вылить на пятерню и в глотку, чтобы рука снова пахла землей и травой, а не смесью одеколона и чужого пота.
Бобби-Синкопа рванулся что было сил, и руки мужчины, наконец, соскользнули с его балахона. Пиджак хлыща распахнулся, сыпанули пуговицы … под пиджаком обнаружились мокрые сорочечные подмышки и оползень живота на лаковом ременном обруче. Когда мужчина переступал с ноги на ногу, пятясь спиной к лесу, его живот вяло колыхался, заставляя ремень поскрипывать от натуги. Мужчина был крупнее поджарого Бобби-Синкопы, но столь рыхл и медлителен в движениях, что не решался ни ответить на удар, ни побежать.
Бобби-Синкопа, уже больше стыдясь, чем негодуя — снова ударил его… и на этот раз попал, куда и намеревался — в округлый и мягкий бок. Кулак проделал короткий путь в жире, потом внутри тела громко екнуло, словно встряхнули что было сил большую бутыль с киселем, и всхлипывающий выдох мужчины обдал Бобби-Синкопу такой плотной волной утробной кислятиной, что его это окончательно обессилило…
Но он всё-таки победил — ноги мужчины подогнулись… он, правда, едва снова не облапил Бобби-Синкопу, но тот наступил ботинком на его шнурованную туфлю и толкнул её от себя — примерно так делает карапуз, не умеющий ещё пинать по мячу, но желающий, чтобы тот, большой и круглый, покатился куда нужно.
Дождь рушился уже сплошной стеной — просто с неба, и с веток осин, стволы которых они задевали в этой неуклюжей драке. Дождь наполнял мир шуршанием и бульканьем, мокрая трава мялась под ногами, облепляя штанины обоих кляксами раздавленной зелени. Бобби-Синкопа дышал так тяжело и шумно, что дождь затягивало в его трепещущие ноздри. Мужчина в разорванном пиджаке и без шляпы был повержен — он упал в траву, и задыхающийся Бобби-Синкопа возвышался теперь над ним.
Он поднял голову, словно желая окончательно сойти с ума и заорать в небо победный клич. Что там полагается делать горилле-самцу, отвоевавшему у соперника кусок территории? Лупить себя кулаками в гулкую грудину, ставить ногу на раздавленный череп проигравшего? Глупость какая… Глупость… У него разом опустились руки. Дождь падал отвесно, барабаня по брезентовым плечам. По лицу словно били хлесткими мокрыми пощечинами. Бобби-Синкопа жмурился и подбирался под каждым ударом. Какой уж тут клич… Запрокинув лицо под этим дождём — ему даже дышать удавалось через раз.
Бобби-Синкопа посмотрел на упавшего — мужчина вяло ворочался внизу, наматывая на рукава плевки листвяного фарша. Он вымок до нитки, пиджачная ткань на спине сморщилась, полы пиджака лежали на земле и, ползая, он придавил их коленями. Он пытался подняться, но ноги его разъезжались в мокрой зелени. Было жалко, противно и стыдно смотреть на него.
— Чего ты за мной ходишь? — устало сказал ему Бобби-Синкопа и мужчина замер, перестав ворочаться и содрогаться. — Чего тебе надо? Ходишь за мной… — он понимал, что как заведённый повторяет одно и то же, но никак не мог остановиться. — Не ходи за мной… чёртов гад… Испортил всё… Не ходи, понял? — его трясло в лихорадке.
Дождь лупил по непокрытой голове, наполнял собой спутанные волосы. Так веревочная швабра набирает воду. Ручьи с волос струились прямиком за шиворот, но Бобби-Синкопа совсем не чувствовал воды на теле — под брезентовым балахоном было жарко, как в печи.