Видимо, горячий кюммель делал своё дело — Бобби-Синкопа скоро перестал ощущать кресло под собой.
Он парил в колючем шерстяном облаке — его несло куда-то над полями и лесом, через которые он только что прошёл… лохматые, наспех отломанные кем-то сучья, толкали его в поясницу, а он летел и летел сквозь лес — так, что сшибленная листва застревала в волосах….
Потом он ненадолго пришёл в себя, обессиленный и потный — одежда была мокра насквозь, будто летая во сне он опять угодил под липкий дождь. Времени прошло порядком — огонь в печи съёживался, угли начинали краснеть. Он добавил поленьев и снова приложился к кружке — всё начиналось сначала: сырые туманы вставали стеной, ноги намокали от росы, мшистые стволы обступали, угрожающе выставляя навстречу обломанные сучья… Лес мрачнел и древнел — свечение гнилого дерева лизало мокнущие суставы упавших в траву стволов. Ослеплённый этим свечением, он поднимал голову и видел перед собой что-то невообразимое — отвесный обрыв, конец мира, перегораживающий дальнейший путь. Бобби-Синкопу так часто переворачивало в полёте, что он путал верх с низом, а потому — не сразу понял, что это такое… Обрыв зиял перед ним — то ли глубочайшим рвом, то ли Великой Стеной… но, так или иначе — делил собою мир от края до края. Обогнуть его стороной — нечего было и думать… и Бобби-Синкопе ничего другого не оставалось, кроме как прекратить полёт и ползком карабкаться к вершине. Склон дыбился отвесно, и какая-то скользкая трава сплошь устилала его. Бобби-Синкопа падал, ударяясь коленями и лбом… и начинал карабкаться вновь. Иногда пространство за гребнем обрыва озарялось, будто и там ему зажигали софиты…, а затем поверху и впрямь проносился электрический свет — такой стремительный и яркий, что Бобби-Синкопа даже в бреду понимал, что лезет на откос насыпи федерального шоссе — прямо на ту асфальтовую ленту, по которой и ползают континентальные бусы, издали похожие на пузатых вшей. Только сейчас неповоротливой вшой стал он сам… и, одолев этот подъём — он, наверняка, закончит свою хлопотную жизнь под рифленой резиной колёс. Он осознавал это и переставал карабкаться, расслаблял немощное тело, выпускал из пальцев мокрые и скользкие травяные гривы, и принимался скользить… всё быстрее и быстрее — обратно в кресло, к пледу и кюммелю…
Было странно приходить в себя в чужом пустом доме… Бобби-Синкопа всякий раз не вполне понимал, где находится, но, видя перед собой эту простую нестроганую обстановку, ощущая лицом печное тепло, а спиной — узлы плетеной спинки кресла, он снова и снова находил упокоение. Тело его понемногу переставала сотрясать дрожь — он вытягивался и дремал, укачиваемый не креслом, а лишь затухающей лихорадкой. Огонь в очаге сушил его обувь, кюммель согревал нутро, а плед заботился о натруженных коленях. Крохотный дом хорошо протопился за половину ночи…, но Бобби-Синкопа не чувствовал и следа той духоты, что изводила его в номерах самых шикарных гостиниц…
Здесь дышалось легко.
Настолько, что Бобби-Синкопа ощутил зависть к хозяину этой уютной халупы.
Как, должно быть, хорошо — приходить на отдых в подобное место… В дом с тёплым очагом и пледом. С бутылкой кюммеля, припрятанной в сундук. Наверное, этот фермер лишь иногда приходит сюда ночевать… когда повздорит с женой — орёт на неё, потом хлопает дверью и идёт в свою наскоро сколоченную посреди поля берлогу. Бобби-Синкопа ещё раз глотнул кюммеля — за его здоровье. Ему тоже стоило завести бы подобную берлогу где-нибудь в глуши… такого покоя ему и не увидеть, глядя на мир из панорамного окна своих апартаментов. Эта сводящая с ума градостроительная мода — окна, начинающиеся сразу от пола, так что носки шлепанцев нависают прямо над суетливым проспектом. А в этом домишке — сложенная вдвое газета могла бы служить занавеской…
Бобби-Синкопа допил то, что ещё оставалось в кружке.
— Я хотел свободы… — отстранённо подумал он, поднимая взгляд к щелястому потолку. — Искал сразу всего — и одиночества, и покоя. Готов был неделями ублажать эту шестиструнную чертовку… И готов был мучить себя ради этого — мили… и ещё мили… долгие дни пути и толпы попутчиков…
А здесь — покой начинается сразу за дверью.
Как высоко небо здесь… как ярки ночные звезды над этим странным домом.
Не хочу никуда уходить отсюда… — подумал Бобби-Синкопа.
Он повернулся набок в скрипучем кресле, заставив каркас жалобно застонать, укутался пледом до самых бровей и опять задремал, придавленный колючей теплотой. Почти тотчас налетевший ветер тронул окна дома снаружи. Плохо закрепленные в рамах — качнулись и брякнули стекла. Он проснулся и сел прямо… Угли светились за распахнутой печной дверцей — остывающие, тёмно-вишневые, местами подёрнутые уже золистой серой поволокой.