— Ну вслед за вами и мы. Теперь недолго и нам, — говорили они.
Красноармейцы понимали, что дела в стране обстоят хорошо, если многих увольняют в бессрочный отпуск.
— Сколь не был дома? — спрашивали у Решетова.
— Восемь годков.
— Ох, мать честная! — удивлялись товарищи и смотрели на него с уважением.
— Немалый срок. Дома, поди, и не узнают.
— Эх, братцы, сердце щемит, — отвечал Реше-тов. — Ведь восемь лет. Это только легко сказать. Чего дома-то найду. У меня двухлеток парнишка оставался, а теперь ему, должно, десять. Ни он меня, ни я его не признаю. А как же до работы руки истосковались. Кажись, зацепил бы борону да скрозь всю пашню грудью проволок. Вот уж сейчас сердце неспокойное, а как буду подходить ко двору... эх, и встрепыхнется. А я вот чего сделаю. Приду вечером, в темноте, да погляжу в окошко. Осмотрюсь, значит, как чего, а потом в хату... А может, и не так, а по-иному как.
Устин и Зииовей тоже готовились в путь. Паршин подсел к Зиновею на койку.
— Как-то тяжко сердцу, — заговорил Зиновей. — Рвется оно на два куска. Один требует ко двору, другой держит тут. Ведь вот какое дело-то, Петр Егорович.
— Тяжело расстаться?
— А как бы ты думал, Петр Егорович? Тут самая главная жизнь была. Тут она решалась. Языком-то всего не расскажешь. Вот оно, — постучал он по груди своей широкой пятерней.
— Громадное дело дружба, — подтвердил Устин.— Дома мы с Зиновеем, поди, так бы не сдружились. Там ведь бабы, ребятишки, двор и каждому свое. Располземся по деревне кто куда, а тут всю жизнь на двоих делим, друг друга бережем, рядом спим, из одного котелка щи хлебаем. Эх, Петр Егорович, вот ты наш командир, — Устин встал и подсел к Паршину. — Давеча мы с Зиновеем толковали о тебе. Жалко нам с тобой расставаться. Родной ты нам стал.
— Иди сюда поближе, — попросил Паршин. Теперь он сидел посредине, обняв друзей за плечи. — Сила наша — в дружбе нашей. Почему победила Красная Армия? А вот этой силой сплоченности, когда чувствуешь плечо друга, товарища. Мы жили одними интересами и во имя этих больших, общих для всей страны интересов бились не на жизнь, а на смерть. Слов нет, и я буду по вас тосковать. Но это пройдет. Много горя позади, много радости впереди. Я хочу узнать, как вас встретят дома. Я надеюсь, что вы не забудете нашу дружбу и будете писать мне. И, может быть, когда-нибудь я и заеду к вам.
— Пётр Егорович, как брата, как отца будем ждать всей семьей, всем селом. Ну, да что говорить, — проговорил Зииовей.
— Ну, а пйсьма из дому получаете? Что пишут?
— Живы, здоровы, а чего же более, — ответил Зи-новей. ,,
— А ты, Устин? Помнишь, сидели мы в Воронеже в саду и ты. говорил о ней...
Устин вздохнул и покачал головой.
— Писала моя Настюха, — ответил за него Зино-вей, — ну, -знаешь, как все бабы — вроде как бы все ясно, а непонятно. Стряслось что-то с Натахой. Казаки ее в оборот брали, таскали, мучили.
Устин молчал, склонив голову. Паршин тотчас же вспомнил о Наде.
— Но она жива, здорова, — продолжал Зиновей. — И ты знаешь, секретарь в сельском совете, а председателем. .. Помнишь Семена, что в Тамбове дрался и три раза раненый был? Без руки домой пришел, и вот ноне председателем.
— Вот что дельно, то дельно, — обрадовался Устин.
И все трое пошли в город.
Воскресенье. Ярко светило весеннее солнце. Журчали сверкающие ручьи, воздух наполнился многоголосым звучанием людской речи, грохотом телег по каменной мостовой, шумом падающей воды, резвым чириканьем воробьев.
В этот день было особенно весело и празднично. На вокзале гремел, духовой оркестр. На первом пути, украшенный хвоей и красными полотнищами с лозунгами, стоял эшелон.
С прощальными и напутственными речами выступили командир и комиссар. Демобилизованные, провожающие красноармейцы и рабочие кричали «ура».
Особенно торжественной была минута отправления поезда. От оркестра отделился трубач. Он вышел к середине эшелона и проиграл сбор. Знакомый клич военной трубы звучал необыкновенно взволнованно. Он как бы напоминал воинам об их пройденном пути.
Тронулся поезд, грохнул оркестр, и опять оглушительные крики «ура» взмыли над необозримой, волнующейся массой людей. Все быстрее и быстрее бежал эшелон.
Демобилизованные бойцы махали из вагонов фуражками. Приложив к козырьку руку, Паршин стоял так до тех пор, пока не скрылся последний вагон. Стух колес замер вдали. Что-то оторвалось от сердца Паршина, и он опустил руку. А люди стояли и продолжали махать руками: «Прощайте, прощайте, дорогие товарищи!»
VII
Нет, не так возвращался Устин в роДное село, как тогда, после мировой войны. Не заснеженные поля в глухую зимнюю ночь встречали его и не со стонущим сердцем возвращался он. Нет. Теперь было другое время. Иные мысли теснились в его голове.
Перед ним широкая, свободная земля. Сколько крови пролито за ее освобождение — не измеришь. Но как построить на ней новую жизнь? С чего и как начинать?
Там, далеко, за синеющей далью, за горизонтом, где-то в степи, крепко вцепилось в землю его село. Туда он возвращался не батраком, а хозяином.
Не раз в пути, вспоминая свой разговор с Паршиным о новой жизни, он почти дословно передавал его Зиновею. Тот внимательно слушал, потирая пальцами наморщенный лоб, соглашался.
— Нутром и я чувствую и вроде вижу эту самую новую жизнь, — говорил Зиновей. — Но как тут рассудить? Вот доберемся мы до двора, встретимся с мужиками, с бабами, и все это понятно. Потом поедем в поле. Большое оно, широкое, все наше. А чего делать с ним? Тут ведь сила надобна. Большая сила. Ты грамотнее меня, может, тебе и виднее. Тут, вишь, надо... — Зиновей штопором пускал палец вверх, — голову. Голова, Устин, надобна.
В полуденный час, когда солнце нагрело разомлевшую степную землю, эшелон остановился на полустанке, чтобы сошли на нем два солдата. Провожали их прощальными криками и лихими переборами гармоники.
Друзья шли не торопясь. Идут, идут да остановятся. Оглядятся, как бы измеряя глазом — сколько еа земли-то, и снова идут.
В каком-то чудесном приливе чувств взмахнул Зиновей мешком и крикнул что есть мочи в степь:
— Э-э-эй! Открывай ворота!
Глядя на Зиновея, смеялся Устин и тоже кричал:
— Ого-го-го! Встречайте гостей!
И того и другого подмывало кувыркнуться через голову, побежать взапуски, и чем ближе село, тем сильнее стучало сердце.
— Что это мы с тобой расшалились, ровно маленькие? — нахмурился Зиновей и умолк. Строгая озабоченность легла на его лицо.
— Что там делает моя Настюха с ребятишками, а?
Оставил я их в большой нужде... мыкают, поди, горе...
— Да не думай ты об том! — с досадой махнул рукой Устин. — Придем — увидим.
Почерневшие поля, ракиты вдоль дороги, шумящий вешними водами овраг, машущая крыльями на косогоре мельница — знакомый и милый мир распахнулся, окружил и полонил их.
Устин вдруг замедлил шаг, остановился и сокрушенно покрутил толовой.
— Ты идешь домой, Зиновей. А куда вот я иду? К кому? Кто меня встретит, кто поджидает?
Зиновей вместо ответа так же, как до этого Устин, махнул рукой. Зиновей жалел, что сбился с веселого тона, и злился, что не м$жет настроить себя и Устина на прежний, хороший лад.
Некоторое время шли молча, посасывая цыгарки.
— Ко мне пойдешь, понял? — начал Зиновей и от неожиданности вздрогнул.
— Ату! — вдруг крикнул Устин и швырнул что есть силы фуражку.
Прижав к спине уши, делая огромные прыжки, улепетывал заяц.
— Видал? Во пошел, во чесанул! — кричал возбужденный Устин, поднимая фуражку. — Ну, чуть-чуть я было не сшиб его.
Зиновей с сожалением покачал головой: