Так Мамонтов благодарил казаков, поздравлял их с походом на Москву. Хорунжему казалось, что генерал, произнося эти слова, смотрел на него одного и его одного благодарил за верную службу.
Сладкая дрема охватила Назарова. Издалека доносился однотонный визг колодезного вала: ведро падает на дно колодца, и он хлопотливо стучит. Затем послышалось медленное, тягучее «ур-лю, ур-лю», еще медленнее, пропел вал «у-ур-лю, у-ур-лю» и вдруг оборвался на коротком и тоненьком «у». Тогда наступила необыкновенная тишина. Тлели угли в костре, и кажется, что все кругом заснуло. Только один казак, сидя на корточках и протянув над костром руки, тихо, будто во сне, проговорил:
— А сердцу вот как тяжело, братцы…
Назаров старается понять, о чем говорит казак, но сон властно сковывает глаза.
К костру незаметно подсел солдат в грязной холщовой гимнастерке с раскрытым воротом. Почесывая волосатую грудь, на которой болтался медный крест, он внимательно слушал казака.
— …Три Георгия получил на германской. Служил верой и правдой. На прошлой неделе ездил я в станицу Урюпинскую — бумаги в штаб дивизии возил. Без меня сын от красных прибег. У красных по глупости был… дите несмышленое. За домом отец приглядал, немощный, старый… Богу молился да на печи лежал. Допытался у людей про внука, да и говорит: «Слыхал я, внучок, служил ты у антихристов, у энтих. Правда аль нет?» Загорелся внучок да ему: «Ну, хучь и был, тебе какое дело? Не маленький, знаю, где мне быть, не тебе учить. Лежал бы, ты себе на печи да блох считал». Взвозился дед, заматерился, весь вечер сопел и на печь не полез. Посля угомонился, а обиду затаил. Наутро, не сказавшись внучку, обрядился в мундир, да и уехал в штаб к карателям. Так-то, мол, и так-то: «Заслуженный я, на замирении Кавказа был, с турками воевал, а внучок обижает, у антихристов был, сукин сын, а теперь смеется с меня. Вразумите его за ради бога, посеките трошки». Приехали каратели. Увезли сына в штаб. Сидел на крылечке штаба и дед, курил с казаками да брехал с ними о службе, а вечером один казак и спрашивает: «Ты чего, дедок, дожидаешься?» — «А внучок, говорит, у меня тут, вот и дожидаюсь». Поманул казак деда за дверь и показал: «Иди, во-она туда за бугорочек, там пять березок, а в березках — внучок твой. Иди, присыпь землицей. Какой ни на есть он у тебя, а человек».
Рассказчик умолк, свернул цыгарку, пыхнул дымком и продолжал:
— Тут, значит, и я вернулся, подъезжаю к дому, а дед с лопатой стоит, глазами косит, моргает, слово сказать не может. Опосля уж сел и заплакал, словно дите малое. «Ну что ж, говорю, пойдем схороним». Пришли мы к пяти березкам… гляжу, лежит мой сердешный, волос — как мой, русый, спутанный, и в крови слипся… Вырыли яму… свалили мое дитя… Пригорюнился я да и говорю: «Тебе, батя, давно помирать, старой собаке, а ты вот что наделал». И тут, не помню как, луснул его лопатиной… Схоронил я его вместе с сыном и георгиев в могилу закопал. Сел на коня и уехал. Страдает душа, сердце дурная боль точит, и что сделать мне с собой…
Казаки молчали. Рассказчик сгреб пятерней около костра солому и швырнул на уголья. Огонек вспыхнул, и увидели все суровое с русой бородой лицо казака. На темных щеках лежала печать страдания и тоски. И не успела прогореть солома, как он встал и медленно пошел от костра.
Молодой казак посмотрел вслед уходившему, вздохнул, снял фуражку, лег и, прикрыв ею лицо, заключил:
— Много еще крови прольется, пока замирим народ.
— Замирим? — спросил казак с лукавым хитрым лицом и, усмехнувшись, добавил: — Кто кого замиряет, это еще надо мозгами пошевелить.
— Не замиряем, а воюем, — поправил третий казак, — а воевать жалеючи — нельзя: пожалеешь — сам пропадешь ни за понюх табаку. Служба, братцы, ох, и служба, будь она проклята!..
Казаки утихли, хотя никто не спал. Не отводил от костра и солдат. Видно, и ему не спалось. Он свернул цыгарку, выхватил из огня уголек и, прежде чем прикурить, долго катал его по ладони. Он присел на колени и палкой стал сгребать головешки в одну кучу. Они дымились, тлели, потом вспыхнули и загорелись ярким огнем. Рассказ казака не высек в душе солдата даже искры жалости, наоборот, в нем появились раздражение и досада. Он глубоко затягивался табачным дымом, морщил лоб и сплевывал на жаркую золу. Невеселые думы уводили его к дому. Он вспоминал о своем селе и втайне завидовал многим своим односельчанам. С того дня, как он покинул деревню и примкнул к белоказакам, прошло около шести месяцев. Белоказачьи отряды, преследуемые красными, все дальше и дальше откатывались к югу. Он терял надежду на возвращение в родные края. Тоска по дому все чаще и чаще охватывала его, и не раз в ночные часы он думал: «А не застрять ли где-нибудь в деревушке, переждать, а потом тайком пробраться в родные места?» Но всегда, когда он вспоминал о деревне, о друзьях, ставших врагами, в нем поднималась ярость. «Нет, ладу с ними не будет. Ни мне, ни отцу не дадут они ходу».