— Простите, мой дорогой Гамба, — сказал Лотарио. — Я не имел намерения уязвить вашу благородную гордость артиста.
— Я вас прощаю, — изрек Гамба. — Только напрасно вы посторонились. Нехорошо это — так сомневаться во мне.
— Больше я не буду сомневаться, обещаю вам, — успокоил его Лотарио. — Однако какого дьявола вы здесь делаете, скатываясь по лестнице кубарем и вызывая ступени на бой? Вы так упражняетесь?
— Гм… признаться, не совсем, — со смущенным видом пробормотал Гамба. — Это не просто четверть часа, бескорыстно отданные искусству: я приспособил искусство к житейским надобностям. Свою ловкость я использую с эгоистической целью быстрее обыкновенного скатываться по лестнице вниз. Я… как бы это… ну, проще говоря, тороплюсь, прыгаю через четыре ступеньки. Меня там, внизу, ждут.
— Это случайно не тот ли фиакр с опущенными шторами проявляет такое нетерпение увидеть вас? — поинтересовался Лотарио.
— Фиакр… а… ну да, может, и так, — отвечал Гамба, явно сконфуженный и сбитый с толку.
— Так ступайте же туда, шалун, — отвечал Лотарио с усмешкой, от которой краска на щеках Гамбы стала еще гуще.
— О, это совсем не то, что вы подумали, — торопливо возразил брат Олимпии. — Может, фиакр там и есть, да в нем нет никого.
— Вы сами как этот фиакр, — Лотарио продолжал подшучивать над ним. — Шторы вашей скромности закрыты наглухо.
— Да нет же, я вам клянусь, — продолжал цыган, чья стыдливость жестоко страдала от подозрений Лотарио. — Начать с того, что я никогда не приведу женщину в особняк сестры. Ах, с этим ее вечным суровым достоинством вы только вообразите, какую мину она бы скорчила моей подружке! А мне бы как досталось! Ах ты черт, вы же направляетесь к ней, — она, кстати сказать, ждет вас с нетерпением, уже и сердиться начинает, — так вы хотя бы ей своих несообразных предположений в голову не вбивайте. Прежде всего, это так далеко от истины, что дальше просто некуда. Да вот я вам все как есть скажу. Вы же знаете, сестрица хочет, чтобы никто не проведал, что она вернулась в Париж. Если кто из ее знакомых меня на улице заметит, сразу, пожалуй, поймет, что, где брат, там и сестра. Вот я теперь и не выхожу никуда иначе как в карете, прячась за шторами. Потому-то они и закрыты в том фиакре. Ничего другого за этим не кроется. Мне всякие интрижки ни к чему, просто надо съездить кое-куда по самому что ни на есть пустяковому делу.
— Стало быть, это чтобы съездить по совершенно пустяковому делу, — настаивал безжалостный Лотарио, — вам понадобилось сократить спуск по лестнице посредством прыжка, которого хватило бы, чтобы даже кот переломал себе лапы?
— Что ж, — заявил добродетельный Гамба, отчаявшись выпутаться с честью из хитросплетений лжи, — извольте: да, я отправляюсь по делу, и оно, напротив, ужасно для меня важно.
— Ах, старый проказник!
— Я еду на почту. С самого начала весны, господин Лотарио, я со дня на день жду одного письма, которое меня сделает очень счастливым. А будет в том письме говориться про любовь или нет, это если кого и касается, то одних лишь коз, вот так! Сами теперь видите: в карете никого нет. Господи, сделай так, чтобы на почте кое-что было! Но если сегодня не будет, я и завтра поеду, и послезавтра, и каждый день! До скорой встречи, сударь: мне пора. Сестрица у себя, я же честь имею откланяться.
Одним прыжком Гамба достиг подножия лестницы, в то время как Лотарио, все еще смеясь над этой забавной встречей, едва успел подняться на пару ступенек.
XXXIV
ПОТАЕННАЯ СТРАСТЬ
(Продолжение)
Как Гамба и говорил Лотарио, Олимпия жила в уединении и строго соблюдала инкогнито. Она не пожелала возвратиться в свои апартаменты на острове Сен-Луи, где ее парижские обожатели и друзья не замедлили бы ее обнаружить. Вынашивая некий замысел и не открывая его ни единой живой душе, она держалась в тени, оставаясь абсолютно неузнанной. Она настояла, чтобы Гамба нигде не появлялся, не приняв величайших предосторожностей, дабы не быть узнанным, и под угрозой потерять ее дружбу велела ему никому не показываться на глаза, а особенно графу фон Эбербаху и Самуилу.