Выбрать главу

— Искушение жалостью — вот что самое страшное, — рассказывал он в другой раз, сидя на матрасе и высунув из тени, как из воды, пальцы босых ног. — Христу, если евангелисты нам не наврали, было в пустыне значительно легче: сатана тогда еще был не тот. Или, как сказали бы древние египтяне, Сет — это вам не Тот. А впрочем, скорее всего наврали, поскольку ничего не поняли. Сами по себе эти искушения, если считать их именно целью, а не средством, — какой-то детский сад. Потому что кто в здравом уме захочет править миром? Кому это вообще может понравиться? Или вот — летать. Ну, было, наверное, какое-то количество идиотов, которые повелись и стали из-за этого героями комиксов и персонажами фильмов Вачовски, но это ж несерьезно. Это ж для умственно отсталых подростков. Да, с хлебом, не спорю, было непросто, особенно после сорокадневного поста. Тут, конечно, пришлось постараться, хотя, согласись, тоже ничего сверхъестественного. Но вот если понять, что все это были лишь средства, а главный искус — это жалость, то все сразу становится на свои места. Потому что вот как сейчас можно объявить конец света? Люди же не готовы. Люди же столько тысяч лет жили черт знает как — конечно, они испуганы, раздражены и несчастны. Конечно, они себя ненавидят, и есть за что. Конечно, они в таком состоянии того и гляди загремят в геенну. Нужно же дать им пожить хоть немного по-человечески, правда? Пусть действительно перестанут беспокоиться и начнут жить. Прекратят бояться и научатся любить. Не будут больше кипятить и станут ходить в белом. И вот тут, когда у тебя появляются такие мысли, тут-то и появляется Александр Александрович Башмачников, тут и вылезают из костров последние комсомольцы. И сначала ты строишь временный город-сад, просто небольшой скромный город-сад в целях обеспечения порядка перед отправкой на небо, но очень быстро начинаешь понимать, что было бы очень кстати немножко поправить миром, самую чуточку поправить миром, над которым ты еще будешь для наглядности парить, расправив алый плащ и швыряясь из поднебесья мягкими булками. Ну а как еще обеспечить людям человеческую жизнь? Мудрая власть, представления и булки — только так.

— Ты спрашиваешь, как я себя чувствую в новом качестве, — говорил Михаил Ильич, и ветер, на такой высоте даже прохладный, трепал его слова, унося в сторону одни слоги и подталкивая другие, отчего казалось, будто стоит ему задуть посильней — и он сможет переставлять их местами, чтобы говорить о чем-то своем. — А я уже не знаю, кто этот я, который должен себя как-то чувствовать. Потому что если все эти люди превратили меня во что-то безгрешное и всеблагое, то где тогда прежний я, дурной и грешный? Все, умер и уже не воскреснет? А он был хороший, я знал его. Человек бесконечно остроумный, чудеснейший выдумщик. И где он теперь, кто ему целует губы? С каким малайцем и на каком самолете он улетел? А если это по-прежнему я, если какая-то главная часть человека всегда остается неизменной, то значит, я всегда был вот этим вот всем. Врал, крал, жрал, а все равно был. Так как же можно судить кого-то? Какое право я буду иметь судить кого-то по делам, мыслям или чувствам? Как может существовать грех или покаяние, если самое важное внутри никогда не станет другим? Вот зарежу я сейчас, допустим, старушку: если я стану после этого другим, то тогда люди убили и самого первого меня. Причем так убили, что не воскресить — навсегда убили. А если я останусь тем, кем был, то убью я старушку или нет, не имеет никакого значения. Нету греха. И каяться не в чем.