Захария нахмурился. Не понравилась ему песенка, хоть и знал он, что поется она без всякого злого умысла. Не раз он и сам долгими зимними вечерами игрывал в костыль; выходил в круг, отдавал костыль полюбившейся девке, девка целовала его, а после сама уж ходила по горенке, приглядывая, кому бы передать костыль, чтобы поцеловаться… Разыгрывали костыль и в сговорах молодых. Но не по душе была боярину игривая песенка — и с годами все больше не нравилась. А что, как девки неспроста; что, как намекают на его старость?!
Ох, старость-старость, не в радость. И спину гнет, и в коленках ноет. Нет уж у боярина былой хватки. Стал примечать — все реже тянет его заглянуть к пряхам. А заглянет — сидит на лавке, с девками почти не заговаривает.
Постонал Захария, покряхтел — и вышел. После душной горенки на свежем воздухе закружилась голова. Постоял, подождал, пока полегчало, побрел в терем. По дороге снова задержался подле колодезников.
Мужики сидели на высокой куче песка и глины. Старик мастер держал в руке жбан. Увидев боярина, сказал:
— Отведал бы, батюшка, свежей водицы. Не водица — божья роса. Добрый получился колодезь.
Захария отпил из жбана. И впрямь — сладкую воду добыли для него мужики. Молодцы колодезники, на славную напали жилу.
Солнце стояло высоко, припекало нещадно. Остатки воды из жбана Захария вылил себе на голову.
— Срубец-то, срубец-то, — напомнил он, хмурясь. — Да чтобы самый что ни на есть крепкий.
— Срубим, батюшка, — заверил старшой. — Мы свое дело знаем.
Совсем осовев, Захария поднялся к себе в ложницу, лег на лавку, смежил глаза. Но сон, который только что нещадно морил его, никак не шел. Спать хотелось, а сна не было. Боярин сел, почесал живот, уставился на образа.
И тут его осенило: не старость, а все те же думы изломали ему тело. От дум и душа ноет, от дум и не спится.
Вот все вокруг него хорошо и добротно. И терем, пахнущий смолистой сосной, весь в янтарных капельках росы; и службы, и медуши, полные ядреного меда, и бретьяницы, ломящиеся от всякого добра, — а радости нет. Только еще сильнее тревога. За старое душа ноет, а за новое — вдвойне. Кому строил, для кого старался?.. А ну как придут Юрьевичи, как начнут чинить суд? Не проглядят, поди, призовут и Захарию. Спросят его так: «Был у Ярополка правой рукой?» «Был», — ответит боярин. «Добро нашего брата Андрея сносил ли в свой терем?» «Сносил», — скажет боярин. «А церкви святые грабил?» «Грабил», — не утаит боярин. «А рать на нас собирал?» «Собирал и рать». Да и как бы иначе стал отвечать Захария? Все, что делал, — все на виду. Ничего не таил. Думал, навсегда… Ан тут, видать, и ошибся. Не туда глядел, не с теми дружбу водил. А раз не с теми дружбу водил, то и ответить должен сполна.
— Тяжко, — вздохнул боярин. — Но с чего бы вдруг? Чай, и у Юрьевичей не велика рать, — как еще все обернется?..
«Вот оно! — поймал себя Захария на тревожившей мысли. — Знаешь, чуешь, старый пес, что Ростиславичи закачались. Не устоять им. Нет, не устоять».
8
Не любила еще Евпраксия, не мучилась от любви. Слышала от девок про парней, но чтобы такое и с ней приключилось, не думала. Казалось ей — это где-то стороной идет. Девки сходятся на кругу, ластятся к парням, парни ластятся к девкам, а после ведут их в церковь, а после рожают девки детей, и их уже все называют бабами. Много девок было и на усадьбе ее отца, боярина Захарии, но если выходили они замуж, боярин отправлял их из города в деревни. Замужних баб у себя не держал.
Сватались к Евпраксии из древних боярских домов. Красавцы были женихи, но ни один из них не полюбился. Приходят, бывало, к ней, пряниками угощают, побасенками услаждают, улещивают, а к венцу позовут — ни-ни. Так и жила она в девках, терпеливо ждала суженого.
«Долго ль еще будет строптивость свою показывать? — тревожился Захария. — Ведь так и засидится, а лежалый товар кому по душе? Попробуй тогда сыскать жениха».
Не ведал Захария ничего о том, что было в его отлучку, когда пришли мужики грабить терем. За дочь только боялся — не повредили ли чем? А когда увидел ее здоровой и веселой, совсем успокоился.
Зато Евпраксии день тот запомнился навсегда. Не потому, что испугалась, не потому, что кровь стояла в глазах. Видела она другое — от этих-то видений и не могла сомкнуть глаз.