Выбрать главу

Больного перенесли на чардак, где ветер хотя несколько мог освежить его воспаленную грудь.

Богдан видел теперь, что положение товарища безнадежно, и, не желая выдать своей сердечной тревоги и муки, подходил к нему лишь украдкой, а сам Грабина, казалось, еще не сознавал этого, хотя и чувствовал, что с ним творится что-то неладное.

— Слушай, пане атамане, друже, — поймал он как-то Богдана за руку, когда тот, спросивши его о здоровье, хотел было пройти дальше, — что-то мне как будто погано, горит все, словно на уголь.

— Господь с тобою, Иване! Нашего брата скоро так не проймешь, — попробовал было отшутиться Богдан, но смех как-то не вышел, задрожал в горле и оборвался спазмой.

— Да мне, пане Богдане, что? — улыбнулся горько Грабина. — Дразнил ведь кирпатую не раз, ну, теперь уж она меня подразнит. Чему быть, того не миновать! А вот только одно больно, тоска гложет, что если... — ему тяжело было говорить; с страшными усилиями отрывал он из глубины сердца слово по слову, и это причиняло ему неимоверные страдания.

— Я говорил тебе тогда... дочь моя... моя Марылька... Ох, для нее-то и забрался я против твоей воли в чайку... Об ней одной только и думал... ее надеялся спасти... Я грешник... страшный... пепельный... Меня карай, боже! Но она за что — за грехи мои страдает?

Грабина распахнул свою сорочку и начал бить себя с остервенением в грудь кулаком.

— Постой... успокойся, друже! Ты рвешь свое сердце; лучше потом... — попробовал было остановить его Богдан.

Но Грабина продолжал с каким-то лихорадочным усилием:

— Нет, сейчас... все... потом уж будет поздно... Слушай... все равно перед смертью... ближе тебя нет у меня никого на свете... тебе только могу все доверить. Помнишь, вот та цыганка, про которую говорил невольник... моя... наверное, моя... Она украла мою Марыльку... Я ее отправил с донечкой к сестре на Волынь. А она, дьявол... ведьма проклятая... мою дочь... мое дитя... в Кафу... в гарем. Ох, найди ее... спаси... согрей! — захрипел он, сжимая руки Богдана. — Погибнет там, в Кафе... Если не сможешь с товарыством, сам заедь... выкупи... денег сколько запросят — ничего не жалей! Ох, я ведь был магнатом, Богдане, да и теперь еще много осталось... Там, в Млиеве... разразился надо мной гром небесный, хотя упал этот гром от руки лиходея, грабителя... Тебе придется, быть может, встретиться с ним, так берегись, друже; это — рябой, с зелеными глазами Чарнецкий.

— Чарнецкий? Доблестный воин?

— Зверь! Кровопийца! А! — заметался больной. — Душно и тут... В горле печет... Смага на губах... Дай воды!..

Богдан поднес тут же стоявшую кружку, и больной, освежившись несколькими глотками, продолжал говорить, впадая по временам как бы в забытье и прерывая речь тяжелыми вздохами.

— Так вот, хотя и от зверя кара, а по заслугам... Бог ему оттого и попустил... Когда я умру, молись за мою грешную душу... Молись, брате! Вот отщепни... возьми... меня уже не слушают и руки, — с усилием он дергал кожаный пояс — черес, туго стягивавший его стан, — помоги, отщепни... Там зашито две тысячи дукатов, все на нашу церковь!

— Да что ты, друже? — помог ему снять пояс Богдан. — Словно умираешь! Еще бог смилуется.

— Все равно, если его ласка, так тем лучше... Я и всю жизнь на службу милосердному отдал бы, а то пожалею грошей!.. Молитесь все за мои грехи... за такие... ох! — начал он судорожно рвать на себе рубаху. — Есть ли мне прощение или нет? — устремил он на Богдана пылающие, налитые кровью глаза. — Нет ведь, нет? — поднялся он вдруг и сел, дрожа всем телом и вцепившись Богдану руками в плечи. — Я все тебе, как на духу...

— Не нужно пока. Будет время, — успокаивал его Богдан; вся эта сцена растрогала его до глубины души и словно сразу сорвала струп с давней раны. — Успокойся, мой голубь.

— Ах, не уходи! — простонал больной и, обессилев, почти повис на руке Богдана; тот уложил его бережно на подушку. Закрывши глаза, бледный, словно присыпанный мукою, лежал неподвижно Грабина и тяжело, со свистом дышал; только по судорожным пожатиям руки, удерживавшей Богдана, видно было, что сознание еще не покидало его. — Ну, так вот что, по крайней мере, — начал он упавшим, едва слышным голосом, после долгой паузы, — друг мой, заклинаю тебя, жив ли я буду или умру, — все равно исполни мою неизменную волю, — и он взглянул пожелтевшими глазами на Богдана.

— Всякую твою волю, богом клянусь, скорее кровью изойду, чем нарушу! — воскликнул Богдан, сжимая в своей руке уже неподвижные пальцы Грабины.

— Расстегни ворот и смотри там, где латка у пазухи, — продолжал Грабина, прерывая речь болезненными, тяжелыми вздохами. — Отпори ее и вынь бумаги: там запрятаны и законные документы о правах моей несчастной, дорогой Марыльки, там найдешь и сведения, где я припрятал и сберег еще много добра. Разыщи его; половину отдашь моей дочери, а половину на всякие послуги для моей новой родины. Я ведь из поляков... Грабовский, и много ей... ой как еще много причинил бед: и грабил, и разорял, и истязал. Так и поверни, брате мой, друже, хоть часть из награбленного ей на корысть. Укоротил господь мой век, не дал мне сподвижничеством загладить мои вины, так поверни ты, и за мою душу отслужи Украйне и богу...