— Не тревожься, моя пташка, здесь никто тебе зла не причинит, — повел он ласково по ее головке рукой.
Оксана взглянула более сознательно ему в глаза и как стояла, так и повалилась в ноги.
— Пощади, ясный пане! Не знущайся! Я сирота. Пусти меня или лучше сразу убей! Ой боженьку мой! — рыдала она и ломала руки у его ног.
— Встань, встань, мое дитятко, — растрогался даже пан Комаровский, поднимая Оксану и целуя ее пылко в кудри и в лоб, — не плачь, не тревожься! Здесь ты как у Христа за пазухой, слово гонору! Я тебя спас от смерти, укрыл только от врагов, а опасность пройдет, и ты, вольная ласточка, полетишь, куда хочешь.
— Пане ясновельможный, на бога! Пусти меня! Что я пану учинила? Я никому не мыслила зла. Ой матинко, матинко! — снова заметалась, зарыдала Оксана, не вникая в слова Комаровского и не понимая их.
— Да успокойся же, дивчынко! — хотел он было снова осыпать ласками расстроенную Оксану; но она отшатнулась, съежилась и начала лихорадочно, нервно трястись. — Уйдем поскорее отсюда, из этой собачьей тюрьмы, один вид ее может навести ужас. Пойдем, — протянул он ей руку, — доверься мне, клянусь маткой найсвентшей, что пальцем никто не коснется тебя, слова кривого не скажет. Ведь пойми ты, Богдан друг мой, давний приятель. Я узнал, что на него готовится нападение, и с несколькими товарищами бросился предупредить, спасти его семью.
Оксана смотрела на него изумленными до безумия глазами.
— Ведь враги напали с брамы, — продолжал, путаясь, Комаровский, — начали жечь, а я прокрался через сад, чтоб спасти, друзья мои...
— Ай, стали резать! — отступила Оксана в ужасе. — И пан убил няню! — вскрикнула она, закрыв руками глаза. — Ох, няня моя, мама моя! — снова заголосила она тихо, но еще тоскливей и жальче.
Комаровский смешался и замолчал; досада начала раздражать его; но он все-таки перемог себя и начал снова как бы тоном раскаяния.
— Что ж, в битве не разбирают. Я ищу семью моего друга. Каждое мгновение дорого, ворог уже ломится, а мне какое-то бабье заступает дорогу... Ну, пойдем же, ты после все узнаешь и еще будешь благодарить меня.
Оксана понимала смутно, что ей говорил шляхтич; она видела только, что он не накидывается, а как будто даже заступается за нее; совершенно изнеможенная от нравственных и физических потрясений, она пошла за ним машинально.
Миновали они темные, длинные сени и очутились в какой-то светелке. Оксана, полупришибленная, — и то вспыхнула и встрепенулась от поразившей ее неожиданности; светелка показалась ей после собачьей конуры раем; тут было уютно, светло: и нарядно. Каминок горел. На столе стояли всякие сласти. Точно наяву волшебная сказка.
— Вот тебе, моя дорогая, и гнездышко; здесь все к твоим услугам. Только несколько дней ты останешься безвыходно в нем для своей безопасности, пока беда не минет. Верь мне, пусть подо мною расступится пекло, коли слова мои кривы: большего участия к тебе, большей отцовской любви ты нигде не найдешь. Будь ты умницей для себя и для других: мы всех спасем, кто тебе люб, — улыбнулся он лукаво. — Ты веришь мне и будешь послушной?
— Ох! — вздохнула Оксана и прошептала, вздрагивая плечами, словно дитя, угомонившееся от плача: — Мне здесь одной страшно.
— Да вот я хотел перевезти сюда и детей Богдана, да не нашел.
— Они за Тясмином были, — подняла смелее глаза Оксана и потом вдруг всполошилась, что открыла их убежище.
— А то я и ночью полечу за ними! — вскрикнул Комаровский и добавил вкрадчиво: — Ну, что же, успокоилась, веришь мне?
— Только, ясный пане, — ответила она после долгой паузы не допускавшим сомнения тоном, — если кто меня захочет обидеть, я наложу на себя руки.
— Никто, никто, клянусь! Какие у тебя мысли! — затревожился Комаровский и, кликнув старуху, обратился к ней грозно: — Если ты, старая шельма, или кто-нибудь не догодите панне или обидите... тысяча дяблов!.. словом ее, то я конями разорву вас на куски!
Старая ведьма только кланялась подобострастно.
— Ну, ты, мое детко, устала, — поцеловал Комаровский в головку Оксану. — Прощай пока, моя яскулечко, и знай, что ты у друзей. Успокойся же, и да хранит тебя Остробрамская панна{246}, а я полечу еще спасать других.
И Комаровский торжественно вышел.
В старом отцовском кабинете за роскошным с башнями и хитрыми украшениями столом сидел молодой староста; перед ним в почтительной позе стоял сотник Хмельницкий. Он страшно изменился за последние дни: пожелтевшее, как после долгого недуга, лицо похудело и осунулось; под глазами легли темные тени; легкие, едва заметные прежде морщинки теперь врезались в тело, а между сдвинутых бровей легла глубокая борозда; в нависшей чуприне, в опущенных низко усах засеребрилась заметная седина, в глазах загорелся мрачный огонь...