Выбрать главу

Громкий, яростный крик прервал его слова, и, опрокидывая по дороге столы и лавки, бросился Морозенко, как безумный, вон из корчмы...

На улице Летней в Варшаве стоял пышный палац. Принадлежал он ясновельможному великому коронному гетману и краковскому каштеляну Станиславу на Конецполье — Конецпольскому. Недавно еще высокие окна палаца сверкали огнями; в роскошных покоях и залах раздавались звуки музыки и веселья; вся варшавская знать толпилась в них, блистая нарядами. Морем лились на пирах старые меды и драгоценные вина; жизнь здесь била ключом, — и все это по причине слетевшего к великому гетману, на закате дней, божка Гименея с шаловливым Эротом{250}. Но почтенный старец не выдержал наконец шуток этого лицемерного бога и свалился нежданно-негаданно в постель... И вот теперь в палаце царят сумрак и унылая тишина.

В пустых залах уселась больничная скука, и ее не нарушают уже ни бойкий говор, ни легкомысленный смех, ни кокетливый шепот красоток; приедет кто-либо навестить больного, пройдет тихо, печально по опустевшим покоям и еще тише, печальнее возвратится назад; проскользнут мрачными тенями безмолвные слуги, пройдут чопорно, важно знахари, доктора, и снова там замрет все, застынет, как на кладбище.

В пышной приемной великого гетмана собралось много знати, между которой были и знакомые нам лица, съехавшиеся на экстраординарный сейм. Всякому хотелось получить аудиенцию у магната, заявить ему свое соболезнование. Паны гетманской партии с глубокою скорбью шептались в углах и о внезапной болезни чтимого ими вождя и о последствиях, если, не дай бог, они останутся одни, без защиты; панство враждебного лагеря лицемерно вздыхало и радовалось в душе возможной кончине сумасброда. На всех лицах играло, впрочем, нервное беспокойство и напряженный интерес узнать поскорее и досконально, чем кончится совет приглашенных к страдальцу иноземных врачей. На каждое лицо, выходившее из внутренних апартаментов, набрасывалось знакомое панство и, заполучив сведения, передавало их шепотом остальной компании. Сведения, очевидно, были неутешительны, так как заставляли публику ниже склонять головы и искренно или притворно вздыхать.

В стороне от нарядной толпы, в скромной козацкой одежде полкового писаря стоял незаметно Богдан. Внезапная болезнь старого гетмана поразила его печалью. Он знал, что почтенный магнат составлял главную опору королевской партии, имевшей задачу обновить строй государства, опираясь на козаков, и что с падением этой опоры слабая королевская партия, разбитая уже на сейме, не в состоянии будет дальше бороться и сдастся на капитуляцию, пожертвовавши интересами козаков; кроме того, в старом Конецпольском Богдан видел и для своих дел, и для себя лично единственную защиту. В этой догорающей за дубовыми дверями и тяжелыми занавесами жизни догорали, как казалось Богдану, надежды и его, и его народа. Оттого-то так мучительно отражалась на лице пана писаря неизвестность исхода болезни и все мучительней жег его сердце вопрос, примет ли козака умирающий гетман, выслушает ли жалобы о вопиющих насилиях и над добром его, и над его семьею, или он, писарь, уже опоздал, и щербатая доля насмеется над обиженным?

Богдан мрачно смотрел на резные дубовые двери и, скрывая внутреннюю тревогу, кусал в раздражении длинный свой ус. Во всяком случае он решился добиться свиданья, до которого не хотел выступать с жалобой в сейме: он оставлял этот пресловутый сейм на последний уже и малонадежный ресурс.

Распахнулись боковые двери, и из длинного внутреннего коридора вышли, одетые в черные бархатные камзолы с белыми большими жабо, в такие же трусики и штиблеты, съехавшиеся из далеких стран к больному врачи. Они двигались чопорно, торжественно, склонив головы, украшенные серебристыми с волной париками.

Робко к ним подошел пан подчаший великого гетмана и, осведомившись о результатах совещания, с убитым видом отошел к группе знакомых панов. Пронесся по зале шепот, что спасения нет, и всколыхнул этот шепот ожидавшую здесь безмолвно толпу, словно оживил большинство и развязал языки. Послышался сначала возбужденный говор, перешедший потом в наглый, насмешливый тон.

— Да, хитрил целый век наш пан гетман, водил других, а теперь надул и самого себя, — поднял свой голос тощий и длинный шляхтич.

— Хотелось, пане Яблоновский, ему прожить мафусаиловский век{251}, — подхватил низенький и плотный пан Цыбулевич, приехавший в Варшаву на сейм. — Хотелось всех нас, благомыслящих, перехоронить, а самому поверховодить вместе с перевертнями да изменниками над благородною шляхтой и сломить Речь Посполиту, да, видно, пан Езус и матка найсвентша хранят нашу золотую свободу. Перехватил, кажись, почтенный старец жизненного эликсиру и вот расплачивается теперь за то жизнью.