В самый разгар рискованных коммерческих начинаний Джеймса Уиллингдона в Город перебрался его тесть старый Джеми, так что теперь в доме оказалось два деда, и более непохожих друг на друга людей трудно было себе представить. К тому времени тощий старый скептик с горящими глазами навсегда порвал с внешним миром и ретировался в цитадель, которой была для него комнатка над кухней. Неделями никто не видел его, кроме Джонни, который носил наверх еду, и днями он не давал о себе знать, разве что хлопнет дверью излишне громко или застучит палкой об пол — назло энергичной невестке, считавшей его никчемным эгоистом. Иногда слышно было, как он, тяжело ступая, ходит из угла в угол, по всей вероятности, занятый какими-то отвлеченными вопросами, безусловно, недоступными пониманию остальных членов семьи — людей действия, мало склонных к раздумьям. Случалось, в сумерки кто-нибудь наталкивался на него, когда он прогуливался по заднему двору, и, если это был Джонни, Старик заговаривал с ним и даже делал неловкие, робкие и пугающие попытки установить хоть какие-то отношения, но эти попытки никогда ни к чему не приводили и только пугали мальчика. Джонни от него шарахался, а то и просто пускался наутек в страхе и одновременно сгорая от стыда, потому что детское чутье говорило ему, что Старик бесконечно одинок. Случалось, однако, что дед вообще ничего не говорил и только пристально смотрел на Джонни пронизывающими горящими глазами. Как-то он в сердцах сказал, что терпеть не может собак, музыку и цветы, но, по всей вероятности, сказал он так только потому, что все это очень любили в семье, от которой он откололся.
Старый Джеми был человек действия, его почитали в доме, в обществе, можно даже сказать, в цивилизации, которая превыше всех качеств и добродетелей в человеке ставила деловитость и предприимчивость. Ему предоставили двуспальную кровать красного дерева в комнате Джонни и его брата, а их перевели в «швейную» — приятная перемена, так как они могли делать там все, что угодно, без страха попортить мебель или помешать кому-то своей возней. Они даже могли устроиться почитать допоздна при свете украдкой припасенной свечи без риска быть застуканными, так как матери, чтобы попасть в «швейную», нужно было сперва пройти небольшой коридорчик и ее шаги всегда можно было услышать заранее.
В старом Джеми не было обиды на судьбу, кроме разве неприкрытой откровенной горечи человека, который больше всего в жизни ценил молодость и силу и который сознает, что стареет и становится ненужным. Но даже эта горечь редко проглядывала. Он был добродушен и быстр в движениях, самоуверен, болтлив и чрезвычайно пристрастен, как всякий добрый шотландец. Всегдашняя уверенность в непогрешимости собственных суждений относительно этики, нравственности и даже умения держать себя за столом не убывала с возрастом. Скорее наоборот, она даже возросла в результате вынужденной бездеятельности. Перевалив за восемьдесят, он сохранил совершенно ясную голову.
После смерти Марии он остался на Ферме один, продолжая борьбу, хоть и без надежды на успех. Все его дети разъехались. Ни один из сыновей не пожелал остаться, чтобы унаследовать и возделывать землю, отвоеванную когда-то Полковником у девственной природы. Содержать Ферму в порядке было физически не под силу ему, не под силу в одиночку кому бы то ни было. Работников найти было нелегко, и они не удовлетворяли его; очень часто они загадочно испарялись в самый неподходящий момент, и наконец ему пришлось прибегнуть к крайней мере. Он унизил свое достоинство до того, что стал пускать в пустой и гулкий старый дом жильцов-арендаторов. Арендаторы приезжали и уезжали, редко задерживаясь надолго, гонимые уверенностью, что на следующем месте они непременно разбогатеют, не приложив к тому никаких усилий. Часто они надували его и неизменно вызывали раздражение и злость своей наглостью и разгильдяйством. Он на протяжении всей жизни стремился все совершенствовать, и Ферма была главным объектом его усовершенствований. Теперь, состарившись, он при всем старании не мог содержать ее в должном виде. Наверное, ему было неприятно видеть чужих людей в комнатах, которые никогда не занимал никто, кроме членов его собственной семьи, — людей не только чужих, но и неумелых, ленивых, которых уважать он никак не мог. Большинство арендаторов были людьми пожилыми, давно оставившими надежду добиться чего-то в жизни, и занимались они земледелием только потому, что это был простейший способ прокормить жену и детей. Все это были или непутевые сыновья старых фермеров, или потомки всякого сброда, хлынувшего вслед за пионерами в надежде как-то выйти в люди. Все их имущество состояло обычно из нескольких ломаных кроватей и стульев. Все они страдали от недоедания, были неразвиты и без тени каких бы то ни было идеалов или стремлений.