Свечи догорели, и теперь только пламя очага освещало комнату; все же собеседники оставались сидеть, и разговор их то вспыхивал, то угасал. Когда один из них заводил речь о предмете, не представлявшем интереса для другого, они не обращались к общим фразам — оба были люди зрелые и считали недостойным себя заниматься пустой болтовней. Но даже в молчаливые минуты оба сознавали, что между ними существует некая связь, словно в глубине души они разделяли общую грусть. Иезуит отдавал себе отчет в том, что именно тревожит его, но из двоих ему посчастливилось больше, потому что при своем блистательном интеллекте он был человеком глубоко верующим и в вере всегда мог найти прибежище от разочарований. Полковник, уступавший французу в ясности и реалистичности ума, не умел ни смириться со своими разочарованиями, ни искать прибежища в боге.
Наконец и огонь в очаге начал угасать. Полковник встал и смущенно, как будто он это просто так, подбросил несколько поленьев в огромную пасть очага; вдруг он остановился и стал прислушиваться.
— Кто-то зовет. Слышали?
Священник прислушался:
— Нет, но слух последнее время начал изменять мне.
Крик повторился, и на этот раз отец Дюшен услышал отдаленное «Хэлло!» и пошел к двери. Он снял с крючка фонарь, предназначавшийся для уснувшего стража, открыв дверь, вышел на улицу и поднял фонарь высоко над головой. Полковник вышел вслед за ним и стоял, напряженно вглядываясь в дальний конец вырубки.
Ночь была прохладная, ярко светила луна, грязь подмерзла, и, когда Полковник вышел за дверь, под его тупоносыми сапогами стала с хрустом ломаться ледяная корочка. Они довольно долго ждали, вслушиваясь, но крик не повторялся, и только филин ухал где-то в ближнем лесу. Затем внезапно и совсем близко снова послышался голос, и из леса на залитую лунным светом поляну вышел худой высокий человек. Он вел под уздцы мула, нагруженного так, что самому сесть было некуда. Человек увидел фонарь и пошел прямо на свет. Оказалось, что он одет в домотканые штаны, кожаную куртку и цилиндр. На плечи была накинута потертая медвежья шкура. Настоящее огородное пугало под лунным светом. Даже иезуит не производил здесь столь странного впечатления. Священник поднял фонарь повыше, и приятели увидели, что пришелец довольно молод. Лицо у него было длинное, с длинным носом, впалыми щеками и жестким ртом.
— Добрый вечер, джентльмены, — сказал он. — Насколько я понимаю, это пентлендский блокгауз? Я Сайлас Бентэм. Из штата Массачусетс. Из города Вустера, если поточней.
Человек протянул руку, и Полковник пожал ее, но тень досады скользнула по его лицу, словно он вспомнил свои же слова — «лавочники и торгаши только для того и существуют, чтобы надувать друг друга», получилось так, будто он встретил в раю призрака.
Незнакомец спросил, где бы ему пристроить своего мула, и Полковник проводил его в сарай, где стояла его собственная кобыла и четыре вола, и подождал, пока тот не скинул первый вьюк со спины усталого животного.
— Если б не такая яркая луна, я бы, наверное, заблудился, — сказал человек. — Рассчитывал добраться сюда засветло. — Голос у него был бесстрастный, скорее приятный, но удивительно монотонный и невыразительный.
— Вы, наверное, хорошо знаете дорогу, — сказал Полковник.
— Первый раз в этих краях.
— Как же вы рискнули идти без проводника?
— Проводники денег стоят, — буркнул человек, скидывая второй вьюк, — когда создаешь дело, на проводников деньги бросать не приходится. К тому же с пути сбиваться мне не впервой; в таких случаях я просто укладываюсь под бок к мулу и сплю. Он у меня к таким делам приучен.
Холодное равнодушие и отрешенность, с какими он произнес свою тираду, вызвали у Полковника легкую улыбку. Было что-то забавное в этом худом, видавшем виды, странно одетом человеке. После него, казалось, невозможно было серьезно относиться к героическим рассказам пионеров вроде Хэлли Чемберса. Сайлас Бентэм не хвастал. Выложил он свои соображения деловито, тоном человека, которого преследует навязчивая идея — преследует так упорно, что любые трудности и опасности ему нипочем.
Иезуит не проронил ни слова, он стоял молча, похожий в своей буро-черной сутане на большую серьезную птицу, однако в самом его молчании и сосредоточенности ощущались непонятная враждебность и высокомерие.