В шестнадцать лет Джонни еще не понимал, почему на него иногда нападает застенчивость, обидчивость, а временами даже злость. Он не понимал, почему, не имея, казалось бы, ничего общего с хмурыми жителями Слободки — людьми иной крови, иных понятий, иных традиций, говорящих на чужом языке, — он испытывал к ним воинствующую симпатию, а его чувства к усадьбе Шермана и к людям, жившим по соседству с ней в домах с зубчатыми стенами и башенками, временами граничили с ненавистью. Это было просто необъяснимо и нехорошо, ведь внешне, по крайней мере, обитатели безобразных домов с венецианскими окнами были свои — люди, с которыми он встречался, в чьих домах бывал. И все же он никогда не мог полностью отделаться от чувства раздражения и презрения, порожденного, возможно, преследовавшим его семью неуспехом в денежных делах. Быть может, именно оттого, что его жизнь и жизнь этих людей соприкасалась слишком близко, он подчас думал, что они ему более чужие, чем насупленные обитатели скученной Слободки. Уже тогда, еще до того, как он начал задумываться над этим, общество состоятельных людей вызывало у него неприязнь, потому что люди эти, как он смутно сознавал, предали нечто прекрасное и погубили то, что теперь уже не скоро вернется. И совершили они это ради денег. А может, он вовсе и не думал о них. Не исключено, что он просто бессознательно впитал молчаливое отвращение, которое питал к ним Старик, и злобную неприязнь, которую, не стесняясь, выказывал им старый Джеми. И еще, наверное, сыграли тут свою роль поражение отца, не пожелавшего дуть с ними в одну дуду, и недоуменная ярость матери перед чем-то, чего понять она была не в состоянии. Обитатели Слободки, по общему мнению, были чуждым, враждебным элементом; пусть так, но ведь они же и были чужеземцами, державшимися в стороне и безразличными ко всему. Они не были изменниками в своем стане.
К тому времени, как Уиллингдоны расстались с серым домом, Джонни уже понял, что Город перестал быть ему родным, давно уже не родной ему, и, что бы ни случилось, он никогда не вернется в него и не станет жить его жизнью. Может, он поселится где-нибудь в Абиссинии или в Тимбукту, только в Город или в какое-нибудь другое подобное место не вернется никогда; но в его жилах текла как-никак кровь Полковника и Эльвиры, старого Джеми и Элин Уиллингдон, он не мог жить без мечты, и потому его мечтой стала Ферма. Ему представлялось, что сам он и старый Джеми, отец с матерью и брат, изгнанные, нашли прибежище на Ферме — последнем оплоте мира, фактически прекратившего свое существование.
Сломав стену, не пускавшую свет в темную комнату, они обнаружили в шкафах и на полках остатки коллекции Полковника. Нашлось три наконечника для стрел, которые были хорошо спрятаны и не попали внукам в руки, два гербария с почерневшими от времени цветами и листьями, собранными давным-давно, когда вокруг стояли леса; лежали на полке и два кожаных переплета, в которые было вложено несколько листков грубой коричневатой бумаги, исписанных рукой Полковника. Джонни не знал прежде о существовании этих дневников — в их семье в отношении передачи традиций полагались больше на чувства и на слова, чем на что-то вещественное. О существовании дневников забыла даже его мать. Но когда Джонни решил почитать о том, какой была жизнь в те далекие дни, когда Полковник делил темную комнату с Джедом и Генри, оказалось, что от дневников, которые столь педантично вел его прадед, почти ничего не осталось. Большинство страниц было небрежно вырвано рукой кого-то из арендаторских жен на растопку плиты. По-видимому, она нашла дорогу в темную комнату и изо дня в день выдирала из журнала драгоценные листки. Сохранилось лишь несколько страниц в начале первого тома и еще несколько, написанных за год до смерти Полковника. Да еще в середине каждого тома остались неровные обрывки. Жена арендатора даже в мелком воровстве была неряшлива.