— Ну, мисс Роза, — сказал он. — Ну, мальчики.
— Ну, Джон, — сказала Бабушка. Подошел Луш и взял коня под уздцы; Отец одеревенело слез с коня; сабля глухо и тяжело стукнула о его ногу и мокрый сапог.
— Почисти его, — сказал Отец. — Накорми хорошенько. Но на луг не пускай. Пусть останется в усадьбе… Иди с Лушем, — сказал он Юпитеру, словно тот был ребенком, хлопнул его по боку; Луш повел коня. Тогда мы смогли хорошенько его разглядеть. Отца, я хочу сказать. Он не был высок; просто благодаря делам, которые, как мы знали, он вершит и вершил в Теннесси и Виргинии, нам казалось, что он высокий. Были, кроме него, и другие, которые вершили такие дела, те же самые дела, но, может, вся причина в том, что он единственный, кого мы знали — слышали, как он храпит ночью в тихом доме, видели, как он ест, слушали его рассказы, знали, как он любит спать и что любит есть и как любит рассказывать. Он не был высок и все же на коне почему-то казался даже еще меньше, чем спешась, — Юпитер был высокий, и если вы думали об Отце, вам казалось, что и он высокий, а когда думали о том, как Отец сидит на Юпитере верхом, то вы словно бы говорили: «Вместе они будут чересчур высокими, просто не поверишь». Так что вы и не верили, стало быть, дело было не в этом. Он пошел к крыльцу и начал подниматься по лестнице; сабля тяжело пласталась у него на боку. И тут, как всякий раз, когда Отец возвращался домой, как в тот день, когда я в стремени проехал по ведущей к дому дорожке, я вновь уловил, уловил тот самый запах, исходивший от его одежды, его бороды, его тела, который, по моему убеждению, был запахом пороха и славы, запахом избранников-победителей, но теперь знаю, что это не так; теперь знаю — то была лишь воля выдержать сардоническое, насмешливое отречение от самообмана, отнюдь не родственное тому оптимизму, который покоится на убеждении, будто предстоящее в скором времени есть, надо полагать, худшее из того, что нам предстоит. Он поднялся на четыре ступеньки; сабля (вот какого он был в самом деле роста) ударялась о каждую ступеньку, пока он поднимался по лестнице; но там остановился и снял шляпу. Это-то я и хочу сказать: он делал то, что было больше его самого. Он мог бы стать на одну ступеньку с Бабушкой, и тогда, чтобы она его поцеловала, ему нужно было лишь слегка наклонить голову. Но он не стал. Он остановился двумя ступеньками ниже, обнажив голову и подставив ей лоб, к которому она должна прикоснуться губами, и то, что Бабушке пришлось теперь наклониться, не уменьшило той иллюзии роста и величины, которой он был окутан, по крайней мере для нас.
— Я ожидала тебя, — сказала Бабушка.
— А, — сказал Отец. Потом посмотрел на меня, все еще смотревшего на него, как все еще смотрел и стоявший внизу, у самой лестницы Ринго.
— А сильно ты гнал из Теннесси, — сказал я.
— А, — снова сказал Отец.
— Здорово вы похудали после этой Теннесси, — сказал Ринго. — Чего они там едят, ’сподин Джон? То же самое, какое люди?
Тогда, глядя ему в лицо, пока он смотрел на меня, я сказал:
— Луш говорит, ты не был в Теннесси.
— Луш? — сказал Отец. — Луш?
— Входи, — сказала Бабушка. — Лувиния накрывает на стол — пообедаешь. У тебя как раз осталось времени помыться.
2
После полудня мы построили загон для скота, построили в низине, в пойме ручья, так что если не знаешь, где искать, то и не найти, — нельзя увидеть, пока не наткнешься на свежезачищенные по концам топором, истекающие соком перекладины, проложенные через самую чащобу и перевитые живой порослью. Мы все были там: Отец, Джоби, Ринго, Луш и я, — Отец все еще в сапогах, но без мундира, так что мы впервые увидели, что брюки у него не конфедератские, а как у янки, из нового синего прочного сукна, которые они (он и его отряд) захватили, и теперь он был еще и без сабли. Работали быстро, валили молодые деревца: иву, болотный дуб, болотный клен, карликовый каштан — и, едва успевая обтесывать, оттаскивали, прицепив к мулам или же волоча руками, прямо по грязи и кустам шиповника туда, где поджидал Отец. Дело было и в этом тоже; Отец был повсюду, зажав под каждой рукой по стволу, он шагал через заросли и кусты шиповника чуть ли не быстрее мулов; и прилаживал перекладину, пока Луш и Джоби спорили и спорили, каким концом куда. В этом все дело: не то чтобы Отец работал быстрее или упорнее остальных, хотя человек и впрямь кажется больше ростом (по крайней мере тем, кому только двенадцать, по крайней мере нам с Ринго, когда нам было по двенадцать), когда он спокойно стоит и говорит тем, кто исполняет: «Сделай то, сделай это», все было в том, как он это делал. Когда, сидя за столом в столовой на своем обычном месте, он прикончил полоток солонины, овощи, и маисовые лепешки, и молоко, которые принесла ему Лувиния (а мы смотрели и ждали, по крайней мере мы с Ринго ждали ночи и разговоров, ждали рассказов), вытер бороду и сказал: «А сейчас будем строить новый загон. Нужно еще нарубить деревьев для перекладин», нам с Ринго, наверное, привиделось точь-в-точь одно и то же. Мы все соберемся там: и Джоби, и Луш, и Ринго, и я — на краю поймы в некоем подобии строя, не того строя, который свойствен страстному до пота предвкушению атаки или даже победы и изготовленности к ней, скорее тому пассивному, однако же действенному, утверждающему духу, который, вероятно, чувствовала в себе армия Наполеона, а лицом к нам, между нами и поймой, нами и поджидающими нас, истекающими соком стволами, которым предстоит вот-вот превратиться в мертвые перекладины, — Отец. Он верхом на Юпитере, в сером, отделанном галуном офицерском кителе, и пока мы смотрим, выхватывает из ножен саблю. Бросив нам последний, все вобравший в себя и всепонимающий взгляд, он выхватывает ее, в то же время туго натянутой уздой поворачивая Юпитера; волосы под лихо заломленной шляпой всклокочены; сабля блестит и сверкает; и негромким, но сильным голосом он кричит: «Рысью! В галоп! В атаку!» Потом мы могли одновременно и смотреть на него, и мчаться за ним — и для этого нам не надо было даже сходить с места — за этим маленьким человеком (который вместе с лошадью был ровно того роста, как нужно, именно такого роста ему и нужно было выглядеть, а двенадцатилетним ребятам он казался огромнее, чем большинство людей могло когда-нибудь надеяться выглядеть), стоявшим в стременах над своей дымчатой, все уменьшающейся молнией, под сверкающей мириадами искр аркой сабли, от которой молодые деревца-избранники, срубленные, обтесанные и очищенные от сучков, так и отскакивали, складываясь в аккуратные, готовые ряды, нуждавшиеся — чтобы стать оградой — лишь в том, чтобы их перенесли и приладили на место.