Выбрать главу

4

Немного погодя козодой затих, и я услышал первую дневную птицу — пересмешника. Он тоже пел всю ночь, но теперь пошла дневная песня, не дремотное мечтательное свиристенье. Потом вступили все: воробьи на конюшне, дрозд, что жил в цветнике тети Дженни, и я услышал перепела с выгона, и в комнате было светло. Но двинулся я не сразу. По-прежнему лежал на кровати (я лег не раздеваясь), положив руки под голову — с той стороны, где на стуле лежал мой сюртук, доносился слабый запах той вербены, что дала мне Друсилла, — и наблюдал, как светает, наблюдал, как от солнца все становится розовым. Немного погодя услышал, как через задний двор Лувиния прошла в кухню; услышал, как отворилась дверь, потом — долгий грохот охапки поленьев, падавших в ящик. Вскоре начнут прибывать — кареты, коляски, — но пока еще нет, не начали, потому что им тоже хочется сперва посмотреть, что стану делать я. Так что, когда я спустился в столовую, в доме было тихо — ни звука, — только в парадной гостиной храпел Саймон, который, вероятно, по-прежнему сидел на табуретке, хотя я туда не заглядывал и не видел. Вместо этого я стал у окна в столовой и выпил кофе, который принесла мне Лувиния; проходя через двор, увидел, как, стоя в дверях кухни, за мной наблюдает Джоби и в конюшне на меня через голову Бетси вскинул взгляд Луш со скребницей в руках, а Ринго даже и не взглянул. Потом мы вычистили Юпитера. Я не знал, сможем мы сделать это мирно или нет — раньше первым всегда приходил к нему Отец, похлопывал его и говорил, чтобы смирно стоял, — и пока Луш его чистил, он стоял точно мраморный (или скорее — из светлой бронзы). Но у меня он тоже хорошо простоял, чуточку нервно, но простоял, потом с этим было кончено, и теперь уже было почти что девять, и вскоре они начнут прибывать — я велел Ринго привести Бетси к дому.

Я направился к дому, вошел в зал. Теперь уже прошло какое-то время с тех пор, как я перестал задыхаться, но оно осталось, оно ожидало, став частью всей этой перемены, словно когда он умер и более не нуждался в воздухе, то забрал его весь с собой, весь этот воздух, который он объял, застолбил и отмерил четырьмя стенами, которые воздвиг. Должно быть, тетя Дженни поджидала меня, сразу же, бесшумно, одетая, вышла из столовой, ее — похожие на Отцовы — волосы гладко зачесаны над глазами, которые совсем не такие, как у Отца, потому что в них нет нетерпимости — они просто сосредоточенные и серьезные, и в них (она ведь мудрая) — никакой жалости.

— Сейчас поедешь? — сказала она.

— Да. — Я посмотрел на нее. Да, слава богу, безжалостные. — Понимаете, я хочу, чтоб обо мне хорошо думали.

— Я и думаю, — сказала она. — Даже если ты весь день просидишь, спрятавшись в хлеву, на сеновале, все равно буду думать.

— Быть может, если б она узнала, что я еду… Что я все равно еду в город.

— Нет, — сказала она. — Нет, Байярд. — Мы посмотрели друг на друга. Потом она спокойно сказала: — Ладно. Она не спит.

Так что я поднялся по лестнице. Поднимался размеренным шагом, не спеша, потому что если б я поспешил, я вновь начал бы задыхаться или, может, мне пришлось бы на секунду замедлить ход на повороте или же наверху, и тогда бы я не пошел дальше. Но я медленно, размеренным шагом прошел через зал к ее двери, постучался, отворил. Она сидела у окна в чем-то легком и просторном, что надевала по утрам у себя в спальне, только вид у нее в спальне никогда не был утренним — не хватало волос, которые она могла бы распустить по плечам. Она подняла глаза; она сидела и смотрела на меня лихорадочно сверкавшими глазами, и я вспомнил, что у меня в петлице до сих пор — та веточка вербены; вдруг она опять расхохоталась. Казалось, смех выходил не изо рта, а сочился из всего ее лица, как пот, он сопровождался ужасными, мучительными конвульсиями, как бывает, когда тебя всего вывернет наизнанку, до боли, но все продолжает и продолжает выворачивать — сочился из всего лица, кроме глаз, сверкающих, полных неверия глаз, которые смотрели на меня из самого средоточия смеха так, словно принадлежали кому-то другому, словно то были два неподвижных осколка каменного угля или смолы, которые лежали на дне сосуда, доверху налитого шумом: «Я поцеловала ему руку! Я поцеловала ему руку!» Вошла Лувиния, должно быть, ее направила следом за мною тетя Дженни; я пошел, снова медленно, размеренным шагом, чтобы, пока не началось, спуститься по лестнице в зал, где под люстрой, как вчера миссис Уилкинс в университете, стояла тетя Дженни. В руке у нее была моя шляпа.