У Тягучки при виде моста дернулся кадык; Тягучке было всего двадцать, и он никогда еще не бывал так далеко от дома, если не считать дорогу в армию и обратно (по его словам, он решил, что армия не для него, хоть по приезде его и накормили ужином, — очень уж там много околачивается черномазых). У него было миловидное, пухлое личико херувима, изгнанного из родной стихии и потому сбитого с толку и затаившего на всю жизнь обиду. Выгоревшие на солнце волосы свисали на шею длинными жиденькими прядями, и лишь вихры на макушке, отросшие дюйма на два с тех пор, как мать последний раз остригла его под горшок, топорщились в разные стороны, придавая ему взъерошенный и довольно-таки карикатурный вид. У него были светлые — вернее всего, голубоватые — глаза и шелковистые брови, собственно, единая бровь, плавно тянущаяся через переносицу. Щеки кругленькие, усеянные веснушками, губы влажные и всегда приоткрытые (во сне он вечно пускал слюни на подушку). Несмотря на сорокаградусную жару, он, как и его двоюродный брат Иероним, был одет в костюм и пеструю рубашку с открытым воротом. Костюм Тягучке был велик — чей-то обносок, который он дотрепывал, не успев дорасти до него. Иеронимов костюм, гладко-черный, лоснился и попахивал затхлостью. С самой той минуты, как Иероним появился в этом костюме, Тягучка поглядывал на него искоса, будто не был уверен, точно ли это его брат Иероним или, может, Иероним, да не тот.
Они с грохотом въехали на мост. «Гы!» — хохотнул Иероним без большого, впрочем, подъема, после того, как доски прогромыхали, прыгая у них за спиной, и старые, проржавевшие перила подскочили вверх, будто в удивлении. Под мостом не было ничего — лишь пересохшая, растрескавшаяся земля да чахлая трава, — и оба посмотрели вниз с искаженными страхом лицами. Потом Иероним сказал: «Пронесло! Пронесло», — и они снова оказались в безопасности.
«Господь уберег», — заметил Тягучка, до того напуганный мостом, что забыл, как издевается обычно Иероним над замечаниями подобного рода. Но Иероним будто и не заметил. «Господь нас ради нашего обета бережет», — пробормотал Тягучка с таким расчетом, чтобы Иероним мог расслышать, а мог бы и нет — это уж как ему заблагорассудится. В голове у него непрестанно стучала фраза, норовя навернуться на язык, стоит только раскрыть рот: «Сперва выполнить обет. Сперва обет!» И если бы явился сам дьявол и повел Тягучку в пустыню, или на гору, или на пирамиду, или куда там еще, и стал бы соблазнять его нарушить обет, данный дяде Саймону, Тянучка крикнул бы ему: «Нет!» «Нет!» — крикнул бы он самому дьяволу.
Словно в насмешку над Тягучкиными мыслями, Иероним наморщил нос и потер его рукой. «Господи Исусе, — сказал он, — нос что-то чешется у меня, парень, к выпивке, что ли?»
Тягучка покраснел. «Помолчал бы про свои выпивки», — огрызнулся он, будто вовсе и не боялся Иеронима. Неужели решение выполнить во что бы то ни стало обет начало на нем сказываться? Он с гордостью отметил удивление Иеронима. «Я лично ни с кем выпивать не собираюсь», — прибавил Тягучка назидательно.
Вероятно, никто на Главной улице в Плэйн Дилинге не заметил приезда Иеронима и Тягучки, хотя, когда выедут они оттуда в последний раз несколько дней спустя, заметят это многие. Тягучка сидел, обливаясь от нетерпения потом, даже костюм его насквозь промок, и прищуренные глаза напряженно вглядывались в даль сквозь завесу пота, будто сквозь прорези в маске. Как только сбоку у канавы возникла как громом поразившая табличка «Плэйн Дилинг», Иероним сказал, не повышая голоса: «Давай только без самодеятельности. Я не хочу, чтобы из-за твоей дурацкой самодеятельности провалилось все дело. Ты заруби это у себя на носу». Тягучка обиделся, и в то же время он понимал, что Иероним прав. За Иеронимом стояло родни — не счесть, целый клан Коуков: деды и отцы, сыновья, двоюродные братья, братья, ну и, естественно, женщины; рядом с ними Тягучка с матерью и братишкой выглядели как-то несерьезно. Собственно, их семья и возникла-то в результате чьего-то несерьезного поступка — Тягучкина мать была безмужняя. За многие годы мучительного стыда ему удалось лишь выяснить, что его отец — знать бы, кто он, — не был отцом его брата. Это обстоятельство терзало Тягучку не меньше, чем то, что он не знает, кто его отец.