Он был добрый и тихий человек, светловолосый, с ярко-синими глазами. В нем безошибочно сказалась чистая английская кровь Уиллингдонов, хранимая поколениями, прожившими жизнь в Новой Англии. Не было в нем ни шотландской ширококостности, ни дородности, отличавших почему-то большинство потомков первых поселенцев. От уголков глаз лучиками расходились морщинки, говорившие о беспечном нраве, но с годами небольшие морщины залегли и в уголках рта, а в смехе появилась горечь. По-моему, эти морщины пришли вместе с разочарованием, которому он так долго и упорно сопротивлялся. В молодости он был приветлив и доверчив, но в конце концов стал доверять лишь тем, кто прост душой и равнодушен к жизненным благам.
Подобно многим другим отцам и сыновьям, Джеймс Уиллингдон и его сын Джонни испытывали некоторую неловкость в обществе друг друга; правда, чувство это ушло после того, как, повзрослев и поумнев, Джонни начал понимать, что возникает оно чаще всего у людей, обладающих тонкой духовной организацией, которым приходится слишком много времени проводить в обществе людей бесчувственных, а то и просто грубых. Застенчивость объясняется боязнью, как бы не нарваться на обиду, не стать мишенью для насмешек и оскорблений. В душе отец его был поэтом, в том же мире, где ему приходилось вращаться, поэзия была в загоне. Наблюдая его в повседневной жизни, вы начинали понимать, что обстоятельства и трудная жизнь подавили что-то весьма существенное в его натуре. И только увидев его на лоне природы, ведущего нескончаемые разговоры с фермерами, или в те минуты, когда он, вырвавшись из Города, уходил бродить по полям, вы чувствовали, что он становится самим собой, уверенным, независимым и довольным жизнью.
Он любил часами гонять со своими собаками по снежным полям за зайцем, которого они так никогда и не настигали, или сидеть в тени развесистой ивы и ловить миног, рыбу-луну и кижуча. Английская кровь была сильна в нем. Ему бы родиться в английской деревне — там бы ему нашлось место. В этом же краю Среднего Запада он был совершенно не на месте.
Но человек он был беззлобный. Холодная ожесточенность Старика, его отца, повернувшегося ко всему миру спиной, была неведома ему. По-моему, ему даже в голову не приходило, что в меркантильном мире, окружавшем его, что-то неладно. Он полагал так: раз не соответствую, значит, сам виноват; надо подгонять себя под общество, в котором не умещаешься.
Джонни разделял его любовь к природе, и именно во время их совместных скитаний по окрестностям неловкость между отцом и сыном окончательно рассеялась. Они и не разговаривали много. Иногда отправлялись куда-нибудь, усевшись рядышком в бричке, или часами удили вместе рыбу и за все время могли обменяться всего лишь двумя-тремя словами. А к чему слова? Если ласточка чертила крылом воздух, чуть не касаясь земли, или зимородок, сверкнув золотом и синевой, проносился над самой поверхностью воды, оба видели и оба знали, что почувствовал при этом второй. Если дикие ирисы поражали яркостью красок или особенно зелены были листочки ивы, к чему указывать на это друг другу. Восторг, который отец испытывал, поймав луну-рыбу весом не больше полуфунта, оставался в душе надолго. Он никогда не был настолько богат, чтобы заниматься ловлей тарпонов во Флориде или лососей в Новой Шотландии, но едва ли это доставило бы ему больше радости, чем сидение с удочкой у запруды ван-эссеновской мельницы.