Ни одному из этих дядей и теток не приходило в голову, что можно открыть магазинчик или обзавестись клочком земли, жить всю жизнь на одном месте и, разумно экономя, сколотить небольшой капиталец. Они находились в вечной погоне за синей птицей и все до конца своих дней верили, что рано или поздно им подвалит счастье. Поэтому они не знали угомону и всю жизнь метались с места на место по всей стране, от одного рискованного предприятия к другому. Не удавалось какое-то дело — они тут же бросали его и отправлялись в другое место начинать новое. Все они женились и выходили замуж, кое-кто обзавелся большой семьей, но даже семь или восемь детей оказывались бессильны заставить их обосноваться на одном месте. Микроб бродяжничества крепко сидел в них, и лишь на склоне лет они стали один за другим переходить к оседлому образу жизни, преимущественно на Дальнем Западе, где еще сохранялось ощущение простора, свободы и риска. Дядя Джон писал как-то Джонниной матери из-за орегонских гор: «Вам бы сюда переехать, пусть ваши дети растут там, где их будет окружать настоящий простор и где они, по крайней мере, не вырастут серыми и безликими людишками».
И надо сказать, в детстве Джонни бредил не Нью-Йорком, как почти все мальчишки, а Сан-Франциско. Дядя Гарри и дядя Роберт знали все крупные центры в стране, но для них существовал только один город — только один выделялся из всех блеском, особым очарованием и колоритностью. Выросший будто по мановению волшебной палочки, населенный людьми, приехавшими со всего света, Сан-Франциско был особенным городом — буйным, бесшабашным, совсем непохожим на суховато-пристойный Бостон или на Нью-Йорк, старательно обезьянничавший английский стиль жизни. Дядя Гарри уверял, что Нью-Йорк рядом с Сан-Франциско — скучный провинциальный город, и, пожалуй, был прав. Будь то Нью-Йорк Генри Джеймса или Нью-Йорк О. Генри, по сравнению с Сан-Франциско он должен был казаться скучным городом.
Ничто в Нью-Йорке, по утверждению дядьев, не могло сравниться по живописности с пляжем Барбэри, с блеском Клифф-Хауза и роскошью отеля «Палас»; ни один ресторан — даже сам «Дельмонико» в Нью-Йорке — не мог тягаться с любым из полудюжины ресторанов в Сан-Франциско. В детстве Джонни стремился в Сан-Франциско, как кальвинист в рай. Клифф-Хауз со своей кухней, где подавались исключительно дары моря, и с морскими львами на камнях у входа; кареты, запряженные танцующими лошадьми, в которых сидели прелестные женщины, — все это казалось ему вершиной утонченности, красоты и шика. Когда двадцать пять лет спустя он поехал туда, впервые осуществив свою детскую мечту, единственное, что сохранилось, — это морские львы. Вместо танцующих лошадей — несколько будничных такси. От пляжа Барбэри не осталось ничего, и «Китай-город» превратился в скопление лавчонок для туристов. Большинство знаменитых ресторанов кончили свое существование, медленно удушенные сухим законом. И все же кое-что осталось — некая мягкость и колорит города, в котором не было ничего американского. На юге Калифорнии родился и другой быстро возмужавший город — дитя Новой Эры, но трудно представить себе что-нибудь более несхожее с Сан-Франциско по обаянию, красоте и по укладу жизни.
Мать Джонни пустилась в странствия уже в зрелом возрасте, когда метания ее братьев и сестер окончились и они все обосновались на новых местах на Западе. Она начала странствовать, когда ее собственные неугомонные дети покинули ее. Скорее всего в путешествия ее гнало все то же страстное желание удержать их при себе, и были эти путешествия не чем иным, как подсознательной погоней за ними, погоней духовной и физической. Ей было больше пятидесяти лет, когда без страха и сомнений она сменила подряд три огромных, непохожих один на другой города, где ей приходилось заводить новых знакомых и заново привыкать к укладу жизни. Ей не приходило в голову, что она поступает отважно или что она одарена какими-то исключительными качествами, раз оказалась способна в корне изменить свою жизнь, создать себе новую обстановку в возрасте, когда большинство людей мечтают об одном — жить в покое и без перемен. Шотландская кровь дала ей способность приноравливаться к обстановке: она умела создать собственный мирок, где бы ни очутилась, вместо того чтобы тащить за собой, как это делают англичане, свой прежний мир и насаждать его словно на пустом месте. Ее не испугали даже суета и холодность Нью-Йорка, она и там сумела жить так, будто никогда не знала иной жизни.