Выбрать главу

— Хороший ты мужик, Мустафа, — заюлил Доля, — я всегда в тебя верил! Ты сам знаешь» души я в тебе не чаял и никогда не обижал. Ты, небось, меня с Доходягой перепутал? Так этот придурок потерялся куда-то…

— Моя нэ путала, — сказал Мустафа отрешенно, — моя твоя рэзать будэт, как барана!

Трое других важно, с достоинством закивали, они явно тоже собирались «рэзать» Додю Кабана, а заодно с ним и дрожащего, потерявшего со страху голос Куку Разумника.

— Ты чего, Мустафа, родимый, мы ж с тобой последний кусок делили, одну Лярву… Я ж к тебе как к брату! Лицо у Мустафы скривилось — горько и страшно.

— Брату, говорышь? Моя тэбэ мэншой брата будэт, так говорышь?! Однако, сволач твоя, коричневый сволач и красный! Обмануть моя хочэшь? Плохо хочэшь! Будэм рэзать, пажалуста!

Рядом дико охнул и замолк Кука Разумник. Додя скосил глаза — один из сидевших дотоле распарывал Куке, уже бездыханному, брюхо, освежевывал его. Двое других глотали слюнки, ждали и алчно поглядывали на Додю.

— Не надо, брат, друг, — заверещал тот заполошно, по-бабьи, — не надо-о-о!!!

— Нада! — процедил Мустафа.

И огромный кривой нож вонзился в открытое горло Доде Кабану.

Мустафа долго, не щурясь и не моргая, глядел на дергающееся в агонии тело. Потом подтянул к себе за конец Додин шарф, который был примотан к древку и служил последние дни паломникам флагом, обтер об это знамя молодой демократии свой тесак, а само знамя отшвырнул в груду помоев.

Тем временем Доходяга Трезвяк прятался за одним из огромных чугунных шаров. Он давно вынашивал мысль подкараулить бывшего поселкового сумасшедшего и поговорить с ним начистоту. Доходяга видел собственными глазами, что каждый из паломников нашел в городе какую-то свою правду, но сам он, как и был, оставался «фомою неверующим». Да и почему, собственно, он должен был верить на слово всяким там бубам и прочим болтунам.

Наконец счастливый миг настал.

Доходяга уже стоял у подножия трибуны, когда обессиленный пророк, свалился с нее, угодив прямо в подставленные носилки. Два обормота с тупыми и осоловелыми лицами поволокли носилки к дыре, что вела внутрь одного из шаров. Рядом с ними вышагивал невзрачный тип в сером. Тип был совсем не страшный, и потому Трезвяк бросился вдогонку, благо их разделяло всего три-четыре шага.

— Буба! — выкрикнул он, шалея от собственной смелости. Невесомое тело вздрогнуло и ожило, повернуло вихрастую, конопатую и безухую голову к наглецу, посмевшему нарушить покой проповедника и глашатая. Немой вопрос застыл в косых, сходящихся к переносице глазах.

— Буба, — повторил Трезвяк глуше, начиная робетьне на шутку, — ведь ты же Чокнутый?!

— Чего он там мелет! — возмутился человечек в сером.

— Вот приидут судьи, — пробормотал в полузабытьи обессиленный мессия, — и врежут этому обалдую Трезвяку по мозгам, аки псу смрадному и бездомному!

— Признал! — обрадовался Доходяга, заглянул в глаза серому. — Вы слыхали, он же признал меня! Сам пророк признал меня!

— Дурдом какой-то, — в изнеможении выдохнул серый пристебай.

Носилки протащили в дыру, лязгнула ржавая решетка. Но Трезвяк успел проскочить внутрь, держась за самый край носилок и безотрывно глядя на Бубу.

— Вышвырнуть вон! — приказал серый, когда заметил незванного гостя.

Обормоты послушно поставили носилки, чуть не выронив Бубу. И пошли с кулаками на несчастного Доходягу. Тот затрясся, встал на колени и воззвал к серому истово:

— Я ж за правдой пришел!

Обормоты оглянулись на шефа, ожидая дополнений к приказу.

— Щас будет тебе правда, недоумок! — зловеще прошипел тот. И тихо спросил каким-то проникновенным и властным голосом, от которого у Трезвяка на голове волосы дыбом встали: — Чей агент? На кого работаешь?!

Трезвяк растерялся, побледнел, закатил глаза и бухнулся лбом о заросшие грязью доски пола — слов для объяснений и оправдываний у него не было, оставалось лишь выказывать свою покорность.

— Отвечать!!!

Трезвяк со страху обмочился и окончательно потерял дар речи. Его бы и вышвырнули вон, но в эту минуту из-за спины серого выявилась пошатывающаяся фигура Бубы с бутылкой в руке.

— У-у, гад! — сказал Буба с пьяной злобой.

— Он на самом деле известен вам? — тут же спросил серый у пророка.

Чокнутый долго смотрел на пристебая, будто впервые в жизни видя его, потом потряс головой, ткнул пальцем в сторону Трезвяка, икнул и выдал малоразборчиво:

— Вот он и есть окопавшийся… ик! Я его, паскудину, сразу узнал!

Буба все-таки не удержался, рухнул. Но обормоты тут же подхватили его под белы ручки и поставили на ноги.

— Окопавшийся? — глубокомысленно произнес вслух серый. — Что ж, это хорошо. Вот мы завтра и устроим показательный суд над выявленным врагом демократии. Да и расстреляем его другим в науку! — и пристебай энергично потер руки, заранее предвкушая грандиозное зрелище.

— Суд! — завопил вдругБуба Чокнутый, будто его окатили ледяной водой. — Суд праведны-ый! Чтоб всех без разбору! К едрене-матрене! Пособников, агентов, агнцев и козлищ!

Пророка уволокли. А несчастного правдоискателя Трезвяка приковали на ночь к ржавой решетке, чтоб не сбежал до суда и поставили перед ним миску с баландой и кружку воды, чтобы не окочурился раньше срока.

Всю ночь Трезвяк не спал. Мучился он ужасно, терзая себя и проклиная, сожалея, что поселковые сотоварищи во главе с Додей Кабаном и Татой Крысоедом не сожрали его еще тогда, в те благие и давно ушедшие времена. Трезвяка трясло, бросало то в жар, то в холод. Он представлял, как в него летят камни — один, другой, третий, как трещат переламываемые кости, как хрустят ребра и лопается череп. Он умирал с каждым таким камнем, и оживал перед следующим броском, чтобы умереть в ужасных муках снова и снова. Кроме того где-то за стеной всю ночь буянил, орал и непотребно ругался Буба Чокнутый, явно впавший в запой и окончательно потерявший разум. Не ожидал Трезвяк от него такой подлости, не ожидал!

Под утро Буба приполз к решетке на карачках с бутылкой в руке. И зарыдал на плече у Доходяги.

— Земеля-я, браток, — разводил нюни он, — ты же мне-е как родня-я, я ж тебя за волосы драл, я ж твою-ю пайку пойла сосал! Ты помни-и-ишь, как отдавал мне пойло-о-о?! А я-я… Дай я тебя поцелую, Доходяга!

Буба облапил распухшее от слез лицо узника, обслюнявил, обдал жарким и сырым винным духом из своей раззявленной пасти. Бубе было безмерно жалко односельчанина, до коликов в животе и бабьего рева. Припоминались долгие годы в Подкуполье, припоминался поселковый совет и дурацкое, обрыдлое, но безмятежно-счастливое время, которому, казалось, не будет конца и краю. Золотой век! От бурлящих внутри чувств Буба позабыл про высокий стиль и мудреные словеса — пустое все и лишнее. Ему даже показалось, что не под решеткой поганой внутри чугунного шара сидят они, а под трубой с краником, на прелой соломе, и что никого за тыщу верст нет, и что капает сверху пойло, и веселит нутро, а Трезвяк, как и всегда отдает ему свою дозу и мелет какую-то чепуховину о своих сомнениях и тревогах… Нет! Все это ушло безвозвратно, такого больше не будет никогда, как не будет детства и юности, первого поцелуя и первого шприца с нарко-той. И-ех, Трезвяк, Трезвяк!

Буба глотнул из бутылки. Потом сунул ее в рот Доходяге. Тот отпихнул горлышко, зачастил плаксиво:

— Буба, Буба, отвяжи ты меня, ради всего святого, засудят же они, точняк, засудят… ну а в чем я виноватый, спаси меня, спаси, Буба, не дай пропасть, ведь ты же убедился, что это я, Трезвяк, ты помнишь…

— Помню, помню! — проворчал Буба. — На вот лучше глотни!

Трезвяк покорно глотнул из бутылки, ошалел от единственного глотка — с непривычки и по старой, запущенной винной болезни. Бухнулся Бубе в ноги.

— Будь моим спасителем, Христа ради!

— Спасителем? — переспросил Буба, кося налитые глаза.

— Ага, — угодливо поддакнул Трезвяк. Буба утер слезы, надул губы, поглядел на прикованного сверху вниз.

— О себе пекешься, ибо жалок и смертей, — пророкотал он совсем на иной манер, будто перед паствою, — ибо смраден, гнусен и подл есть. Но и ты, тля, зришь во мне Спасителя… Говори, червь земной, зришь?!