Выбрать главу

Мы молча покидаем молельню. Ступаем по широким коридорам, вдоль секции библиотеки, где утром мне предстоят занятия, сворачиваем меж проходом в гостиную-кухню и оказываемся в корпусе для младших. Атмосфера в это ранее утро стоит необычайно спокойная и умиротворяющая. Скрюченная фигура отца Вернона останавливается перед нужной дверью и разворачивается лицом ко мне.

— Есть ли что-то, что ты хотел бы сказать мне прежде, чем уйти, мальчик мой?

Скрипучий голос разрешает пелену тишины, и я поднимаю глаза к его лицу, совершенно не меняя выражение собственного. Он хочет, чтобы я заговорил с ним, ответил хоть что-нибудь, потому что уверен – я могу. Прошло столько лет с тех пор, как я попал в приют, нынешняя жизнь не лучше прежней, но и не хуже. Я могу разговаривать. Я мог все это время, просто не хотел. Ни с ним, ни с его приспешниками, ни с кем-либо еще из детей. Я один, и в одиночестве, будь оно вынужденное или желаемое, есть куча своих плюсов. Ты всегда слышишь, о чем говорят про тебя другие, избегаешь неудобных вопросов или диалогов, которые пытаются с тобой завести. Это во многом помогает отсеять от себя нежелательное, и я сорву, если скажу, что не пользуюсь этой возможностью вдоволь. Так легче.

Гляделки меж мной и пастором длятся не дольше пары секунд. Ему не нравится мое упрямство, мне – он сам, но открыто мы друг другу никогда этого не показываем. Отец Вернон одаривает меня снисходительной улыбкой и подталкивает к двери, задерживая руку на моем плече дольше положенного. Внутри начинает плескаться раздражение.

— Что ж, и молчание – ответ. Ступай, мальчик мой, предстоит трудный день, тебе нужны силы. — Его пальцы скользят ниже, огибая позвонки и поясницу, и касаются резинки пижамных штанов. Меня с головы до пят пронизывает ледяной пот.

За мою милость тебе придется дорого поплатиться, — читается в его взгляде. Старик наклоняется ближе и буквально шепчет:

— Поэтому поторопись, пока я не передумал и не отправил тебя в комнату для наказанных. Все-таки непослушание – неприемлемо в этих стенах.

Я прижимаю игрушку к груди сильнее и несмело ступаю вперед, когда морщинистая рука приоткрывает двери. Характерный скрип нарушает утреннюю тишину комнаты. Полосы света врываются внутрь и освещают ряд металлических кроватей, мостящихся рядом и напротив друг друга. Я забираюсь в свою, все еще эфемерно чувствуя след его руки, и с головой накрываюсь одеялом. Игрушка под моими пальцами сминается еще сильнее.

Ты здесь, со мной. Больше никому не позволю украсть тебя, чего бы это не стоило, — мысленно обращаюсь к собаке и прикрываю глаза.

Но уснуть у меня так и не получается.

* * *

На следующий день я все-таки оказываюсь в комнате для наказанных. И за инцидент утренний, и за то, что у кого-то из соседей по комнате пропали записи и те каким-то образом оказались у меня в тумбочке. А так как я единственный отсутствовал ранним утром, очевидно, именно мне понадобилось припрятать их, ведь не имеет значение цель, главное результат. И плевать, что мои записи тырят постоянно. Я уже говорил, что детский мир довольно жесток, а если ты хоть немногим отличаешься от окружающих – не только тем, что не разговариваешь, но и потому что ты рыжий, весь в долбанных веснушках – то ясное дело, на кого падает участь быть постоянно крайним.

Я давно привык к этому. Нет нужды доказывать кому-то свое превосходство. Какой в этом толк, если клеймо уже повешено? Всего лишь дурной порыв в сухом остатке. Эта прерогатива тех, у кого хватает на это ума и смекалки. Я же этому так и не научился. Обижался, порой не понимал, почему заслужил нечто подобное, но в конечном итоге быстро убил эти чувства еще в зародыше. Раз уж остался один, то привыкай справляться абсолютно со всем в одиночку. Долбанная фея крестная из «Золушки» не явиться на твои слезливые обиды на мир и тех, кто считает, что может творить все что вздумается.

Это было моей главной позицией с самого начала, еще до смерти моих родителей и брата. Я любил их, но и также сильно ненавидел. Маму – за то, что никогда не встала на мою сторону, если я был не виноват. Отца за жестокое воспитание, ведь его военные приблуды лишили его хоть какого-нибудь сочувствия и мягкости. Олли – моего старшего брательника – я ненавидел лишь потому, что его вечно ставили мне в пример, хотя он никогда не был тем, кем рисовался перед окружающими.