Выбрать главу

Нинка была на три года младше Васьки. Она брала его за руку и рядом с ним шла. И через какое-то короткое время Ваське начинало казаться, что не он ведет Нинку, а она его, и не просто по знакомой улице, мимо знакомых домов и витрин, а в какое-то неведомое пространство, в мир, где все друг друга нашли.

Когда Васька Егоров шел от Мани домой и сползал в зловонные овраги досады и раздражения, понося дурными словами то Маню Берг, то Оноре Скворцова, то себя самого, то всех троих вместе, он почувствовал вдруг чьи-то теплые тонкие пальцы. Он опустил глаза - две девочки держали его за руки, было у них одно лицо, и один голос, и одно выражение отваги в глазах.

- Почему ты сегодня не поешь? - спросили они. - У тебя горе?

- Нет, - ответил он девочкам. - У меня нет горя. У меня оказывается, ничего нет. - Он часто пел на ходу, иногда запевал в транспорте, и его одергивали. - Почему вы разгуливаете? - спросил он. - Почему не спите?

- Еще вон как светло, - сказали девочки. - И мамы нет дома. Она нам ключ дала. - Одна из них вытащила ключ, висевший у нее на шее, как крест.

- Разве можно показывать ключи незнакомым людям? - строго сказал Васька.

Девочки засмеялись, запрыгали, держась за его руки.

- Но ты же знакомый. Мы тебя каждый день видим, когда ты идешь-поешь. Иногда мы рядом с тобой идем, но ты нас не замечаешь - у тебя шаг длинный.

- Теперь обязательно буду замечать. - Васька присел на корточки и поцеловал их обеих в шершавые щеки. - Бегите домой, - сказал он. - И я побегу.

Он бежал легко. Со смехом перепрыгивал дома. И никак не мог попасть в свою парадную - бился головой о притолоку.

"Маня, Маня, ты все правильно сделала. Если уж балаган, то балаган, и я в твоем балагане - рыжий".

Васька лежал на кровати поверх одеяла, укрытый шинелью, - он потому понял, что на кровати, что разутый; проснулся же он с чувством расчлененности, будто разобранный, - ноги отдельно, руки отдельно, уши отдельно, все это разложено на верстаке, холодном и пронзительно белом белый цвет воспринимался им как боль.

Внезапно и непонятно, словно ее произнесли шепотом, возникла мысль, что он, израненный, приходит в себя в немецком кирпичном доме, что рядом с ним взведенный автомат, что, невзирая на галлюцинации и прочее, он должен встать и действовать по обстановке. Васька осторожно стянул с лица ворот шинели. На грязном полу в солнечном пятне раздавленные окурки, бутылка. На стуле "Богатыри". И надо всем этим он, Васька, разложенный по частям на белом сверкающем верстаке.

Васька мотнул легонько головой. Тут же заболело, запульсировало все: пальцы ног, мышцы спины, грудь, щеки, язык. Васька глотал слюну, как умирающий варан, наверно, глотает песок пустыни, и, как в песок пустыни, погружался во мрак самоуничижения и никомуненужности.

Опять пошли взрывы. Васька воспринял их как жизнь. Они молотили, молотили, и его разобранное тело содрогалось и корчилось на белом верстаке, сочленяясь. И нужно было, непременно было нужно выжить. Уже не существующий, он выбирался на свет. Задыхаясь, переходил границу из мрака в бытие.

Снаряды рвались и рвались.

Разведчики редкой цепью, вся рота, лежали близко к немецким окопам. Они подползли сюда ночью, до начала артподготовки. В окопах ворошился, перемалывался серый песок. Воздух гудел и выл, как в трубе громадной печи, и варево в этой печи пузырилось, лопалось, взмывало к печному своду, и переворачивался, переворачивался блин рассветного низкого солнца, и в нем прогорали дыры.

Каждый старался сжаться в комок - исчезнуть. Каждый думал: а вдруг! до них долетали осколки и камни, - вдруг наводчик уже ошибся и снаряды лягут к ним в изголовье.

Задача разведчиков была простенькая. Без промедления, не страшась, в 6.00 - а именно в этот час кончится артподготовка - ворваться в окопы противника, чтобы ликвидировать все, что там осталось живого, способного держать фаустпатроны, поскольку уже шли танки. Танки должны были пройти здесь без потерь и задержек.

Так оно и было, только не было в окопах ни фаустников, никого - на этом участке было сосредоточено артиллерии на квадратном километре, как он узнал потом, чуть меньше, чем при штурме Берлина. Танки шли на большой скорости. А Васька Егоров со своими ребятами выкапывал из легкого серого песка обезумевших красноглазых немецких солдат. Они медленно и как бы неохотно приходили в себя, слизывали песок с прокушенных губ и со слезами, как сомнамбулы, принимались кружиться или падали и ползли куда-то на четвереньках. А Васька разгребал песок там, где он шевелился, чтобы помочь раздавленному, расчлененному существу.

Медленно, через силу и через боль, Васька спустил ноги с кровати, встал и пошел в кухню. Там он долго пил. Потом его вырвало, и он сразу замерз. Залезая под шинель, трясясь и стуча зубами, он уже был живым.

Если бы он не пошел на эти дурацкие подготовительные курсы, а пошел на завод сборщиком или в торговый флот матросом, ну, куда-нибудь пошел бы - в замечательную организацию, реставрирующую Эрмитаж, наконец, - лишь бы туда, где дело, где зевать некогда и некогда складывать пустые часы в пустые тетради.

И наверное, винная плесень уже затянула ему глаза, если Нинкина мать, всегда старавшаяся обойти его с поджатыми немыми губами, вдруг остановила его на лестнице и сказала:

- Вася, была бы жива Нинушка, как бы она на тебя на пьяного-то посмотрела бы?

- Если бы она была жива, я бы и не пил. Не с кем мне, тетя Саня, быть. И любить мне некого, и жалеть мне некого - только тех, кого нет.

- Что же, и друзей у тебя нет?

- Нету. Старых нет, а новых друзей не бывает...

- Завел бы девушку. - Она сказала это неуверенно, даже испуганно.

- Есть девушка. Я с нею вино пью.

- Лучше бы ты погиб там! - вдруг выкрикнула она, и лицо ее, квадратное, с обвислыми щеками, перекосилось. - Хорошие-то погибли.

Нинка-Нинка!

Он лежал, смотрел в потолок, и ему казалось, что перед ним поле, уходящее к горизонту. Все в одуванчиках громадных, как луны. Среди одуванчиков конь. На коне Нинка.