Он лежал не шевелясь, не дыша, чтобы подольше сохранить эту картину в воспаленной сетчатке глаз, а когда она все же исчезла, вытесненная красными вращающимися кругами, он почувствовал, как теплеют пальцы.
В комнату постучали.
- Заходите, - сказал он, полагая, что это соседка, что она несет ему чай.
В дверях образовался абитуриент Алик. Или Толик?
- Это ты? - сказал Васька. - Заходи, не бойся. - Васька повернул голову к абитуриенту, переливая боль в левый висок, как в воронку. - Как тебя зовут-то? Ну?
- Сережей меня зовут, - сказал абитуриент. - Галкин я.
Васька прищурился, уплотнил этого Сережу Галкина в своем зрении, а то он был слишком расплывчат и зыбок.
- Слышишь, Сережа, насчет матроса ты прав был. В основном прав. По существу. А насчет меня ты ошибся. Я Маню не люблю. У нас с нею дружба была. Понял?
- А сейчас нету?
- Сейчас нету. Раздружился я с ней. Принципиально и полностью.
Сережа вдруг побелевшими пальцами забрал со стола стакан и хватил его об пол. Глаза побежали-побежали по комнате.
- Больше ничего бить не нужно, - сказал Васька. - Ты что, Маню до института знал?
- Мы с ней в одном классе учились.
- Иди ты.
Сережа сел к столу, зло спихнул со стола бутылку.
- Она с вами, негодяи, пить начала, с вами - фронтовиками. До этого она была нормальная.
- Ну и ну, - сказал Васька. - Да она тебя года на три постарше будет, а?
- Она только толще, - сказал Сережа. - Ну и старше, конечно, теперь. В определенном смысле. Танкисты! Матросы! Портосы!
Васька снова уставился в потолок, силясь вообразить одуванчиковое поле, но поле воображалось известковое, мертвое. Сережа Галкин Ваське нравился, и, как полоска света над дверью, возникло у Васьки мнение, что теперь он не будет таким одиноким. Теперь он этого Сережу хоть накормит досыта.
- Ты сходи к Мане. Ты сейчас ей, наверно, нужнее всех. Ну, полюбила она, ну и черт с ним - матрос все-таки: клеша, лексикон... А теперь разлюбила. Маня, она сама по себе Маня. Матрос тоже человек.
В выражении Сережиного лица появилось что-то хрупкое, стеклянное. Васька вздохнул.
- Слышь, Сережа, что такое хорошо и что такое плохо - это наше счастливое детство. У взрослых, Сережа, все иначе. У них и когда хорошо плохо. А когда плохо и очень плохо - может быть хорошо. Мы оттого и маемся, что к этому никак привыкнуть не можем. Мы с тобой сейчас картошки наварим и тушенку туда.
Стеклянность Сережиного лица не то чтобы растрескалась, но будто рябью пошла, будто брызнул по его лицу дождь.
Васька продолжал развивать мысль:
- Живот - это, стало быть, жизнь. Так и говорят - не пожалеем живота своего. Но и брюхо, утроба, тоже живот. Выходит, сердце - материя второстепенная.
Сережа сопел тоненько и жалостно.
- Заведующая велела, чтобы ты приходил. Прижала меня в коридоре и просит: "Сходи к Егорову, пусть приходит". А у самой губы сквозь помаду белые и "девятый вал" на отметку ниже.
- Чего это она? - спросил Васька.
Сережа замолчал, затих - он не дышал, он только смотрел.
- Оноре с Исаакиевского собора бросился.
Жидкая боль в Васькиной голове превратилась в лед. Васька поднялся с кровати и двинулся на Сережу, большой и серый, с выпирающими остановившимися глазами и вздутой шеей.
- Повтори! - хрипел он.
Сережа нырнул в шкаф, где висела Васькина чистая рубашка.
Васька прижался лбом к шкафу, спина его тут же заледенела. И холод этот острым винтом двинулся к сердцу.
Васька звонил и звонил.
Дверь открыла Манина мачеха. Какое-то время она колебалась, потом сказала с сестринской настойчивостью:
- Пожалуйста, только недолго. - Она была молодая, с лицом, готовым к улыбке.
В Маниной комнате чисто. Пахло духами, в хрустале стояли цветы. Маня лежала на крахмальных простынях и подушках, в шелковой ночной рубашке с длинными, стянутыми на запястьях, рукавами.
Все здесь было иным, и Маня была иной.
- В этом году я поступать не буду, - сказала она, как говорят "подите вон". - Я пропущу год, может быть два. - И отгородилась от Васьки этим заявлением и фамильными кружевами.
Через десять лет Васька написал ее в кружевной бежевой шляпе с широкими полями, с туго забинтованной кружевами шеей и черным ртом, открытым и круглым, как вогнутое донце пивной бутылки. Васькины товарищи всякий раз просили повернуть эту "удавленницу" лицом к стене, а искусствовед Галкин считал "удавленницу" шедевром и долго слезился, угадывая ее кармы и армагеддоны.
Из-под правого, стянутого на запястье, рукава с кружевной манжетой торчал платочек, кружевной тоже. Маня вытащила его, застенчиво шумнула носом и положила платочек на глаза.
Ваську она сейчас ненавидела. Он ей нравился. Он ей так нравился. А он не обнял ее, не прижал к груди - все шлепал ее по плечу, как парня, и разговаривал с ней, как с парнем, и пил с ней, как с парнем.
- Что сидишь? - сказала она наконец. - Зачем ты меня ударил?
В дверях стояла мачеха.
Васька раскрыл рот - нижняя челюсть пошла вбок, в горле забулькало. Он прокашлялся, стиснул лицо в ладонях - аж хрустнуло, и сказал:
- Оноре Скворцов с Исаакия бросился.
- Делать вам нечего. - Маня сердито вытерла нос, ей было так себя жаль, так тепло и печально.
Манина мачеха вскрикнула.
- Что? - спросила Маня.
- Оноре с Исаакия бросился.
Маня уткнулась лицом в подушку и закричала:
- Проваливай!
Васька встал.
Манина мачеха проводила его до двери.
Запах стриженых лип на набережной Фонтанки пересиливал запах грязной воды, тихо шуршащей в гранитных берегах. Кони на Аничковом мосту были прекрасны. Толпы людей на Невском оживленны и нарядны.
Наверное, было тепло.
III
Васька стоял у окна. Воздух из форточки был горек от запаха готовых распуститься тополей.
В голове у Васьки ледяным яйцом покоилась боль.
На противоположной стене разноцветные абажуры, освещенные стулья, столы, тумбочки вместе с ужинающими, пьющими, читающими выдвинулись и повисли в пространстве, как мишени-сюрпризы в тире. Абажуры были оранжевые, салатные, голубые, сиреневые, желтые, даже красные, украшенные шелковыми воланами или бисерными кистями. Прямо напротив, вровень с Васькиными глазами, стояла его одноклассница Полякова Вера. Высокий моряк помогал ей снять плащ.