Выбрать главу

Лейтенант давно скрылся в толпе, а Прошка, заковыляв к магазину, все жаловался неизвестно кому.

— С поличными… Он, видишь ли, будет подсекать меня с поличными… У меня дома пятеро меньше мал мала. Им скажи, что ихнего отца будешь подсекать. Они еще не знают, что такое поличные. Они только видят, как отец вкалывает в две смены без передыха, а все в одних и тех же портках вторую пятилетку. Хорошо в казенной шинели на всем готовеньком. Начистил пуговицы, и ладно…

Идти стало невмоготу. Прислонился к забору, расстегнул ворот рубахи. Притих, прислушиваясь, откуда исходит боль. Вспомнилось отчего-то детство. Как по прохладной траве бегал к озеру…

Не идет — летит жизнь. Давно ли в школе учился. В пятом учитель хвалил, за прилежание и смекалку. И коробку цветных карандашей подарил. Цветных! Это теперь никого и ничем не удивишь, а тогда эти карандаши дивом казались. А после седьмого дед отдал в сапожники. «Книжками сыт не будешь, — сказал, — а сапожное ремесло, Проша, — золотое дно!» Ой как не хотелось Прошке за верстак, ой как хотелось погонять мячик, покупаться летичко в озере, да супротив деда разве пойдешь. В таком деле и отец слова не имел.

В восемнадцать — будто вчерась! — женили. Через неделю после свадьбы отец отделил. «На хлеб зарабатывать мы тебя, слава богу, научили, зарабатывать на сахар учись сам, не маленький!» Сняли с Фросей комнатку у одной старушки и зажили себе — глядеть любо-дорого.

Война разрушила и поломала всю жизнь. Не прошло и полгода, вернулся домой калекой. Рад был до смерти, что жив остался. А поглядел, что творится в глубоком тылу, — впору опять на передовую. Жену оставлял красавицей, вернулся — не узнать, почернела Фрося лицом, будто чахоточная. Все, что успели с ней в свое время нажить, променяла на пшено да на картошку. А дочка — и на девочку ничуть не походит: золотушная, личико сморщенное, как у старушки, ножки — это в два-то годика! — не держат. И дом — такой обездоленный: забор растащили кому не лень, сарай разобрали сами — на дрова; от крыльца мимо жиденьких кустиков терновника бежит едва обозначенная тропка к косо торчавшей из сугроба одинокой будке нужника.

Вернулся в свою мастерскую. За верстаками одни старики, фронтовики-инвалиды да мальчишки, отбившиеся от школы. А зарплата — хоть и расписываться не ходи, а передавай в фонд обороны. Деваться некуда — стал по вечерам калымить напропалую. Работал сноровисто, добротно, заказы выполнял в срок. За то при расчете не церемонился, драл с заказчиков по три шкуры. Особенно с мужиков с «бронью». Ух, как он их не любил за свалившееся от бога благополучие.

Сбывались слова покойного деда: в кармане стало позванивать. Всю войну деньжата загребал лопатой. Да и потом — когда оно, государство, раскачается? — почитай целую пятилетку портные, красильщики, сапожники были незаменимыми людьми, что для колхозника, что для сталевара, что для артиста. Шуткой, шуткой сколотил на дом.

В сущности, жили неплохо. Старшую дочь выучили на техника-стоматолога, замуж выдали за хорошего человека — и не выпивает, и специальность культурная. И внук растет, слава богу, здоровенький, горластый.

За старшей, Верой, Надежда тянется. Эта, пожалуй, побоевей, похитрей будет, за эту душа не так болит, как за старшую. Хотя как ей не болеть, душе. Это только так говорится: выпустил дитя из родительского гнезда, и — как гора с плеч. Оказывается, с годами тревога за детей нарастает, на проверку выходит иное: маленькие дети — маленькие заботы, большие дети — большие заботы.

За Надеждой — как горох — трое мальчишек. И все смышленые, ласковые, из школы грамоты похвальные чуть ли не каждую четверть приносят, и соседи не жалуются — чего еще надо?

Но как раздумается Прошка о том, каких сил стоит ему поднимать на ноги такую ораву — одному! — сердце так заболит, так заболит, хоть ложись и помирай. Зашалят нервы, заноют раны — тут уж не медли, Фрося, доставай из заначки, что сумела отстоять прошлым разом, или беги, пока не закрыли.

Санюра поднялся на крыльцо, встряхнул шапку, чтобы от растаявших в тепле снежинок не запрел мех. Шапку он берег. В своей жизни Санюра вряд ли дочитал до конца хоть одну книжку, но в вещах толк знал. Он считал, что делового человека от неудачников, подкаблучников и других не уважающих себя мужиков отличают перво-наперво незаношенные, в любую погоду чистые ботинки, строгая, из добротного меха шапка и ни на день не отставший от моды галстук. Мужчин при засаленном галстуке Санюра не уважал. Частенько совсем новыми, но вышедшими из моды галстуками он демонстративно перевязывал пачки старых газет, когда сынишке предстояло сдавать их в макулатуру. А мужика в стоптанных ботинках он и за человека не принимал.