— Выручай, Семен Кузьмич! — в миг посерьезнел Прошка, уловив в голосе кладовщика сухость и раздражение. — Пряжей бы разжиться… В магазинах, ты знаешь, ее днем с огнем не найти. На барахолке смотрел — нету. А я валенки подшивать подрядился… У нас в околотке многие носят. Все приработок для дома, да и для людей полезность. Выручай, Кузьмич! Ее, пряжи, надо-то пустяк — фунтов десять. По твоим меркам — раз плюнуть…
— Захар Яковлевич разрешит — хоть пуд бери. — К удивлению Остроухова Туркин говорил спокойно, даже вежливо (но как раз эта вежливость Прошке и не нравилась). — Только из бухгалтерии квитанцию принеси, что уплатил, значит…
— Я, Кузьмич, и без тебя знаю, чем щи хлебают, — обиделся Прошка. — К чему с каждой мелочью к начальству на глаза лезти? У начальства и без нас забот полон рот.
Зябко кутаясь в полушубок, Туркин прошел в дальний угол склада. Вернувшись, бросил на стол несколько мотков пряжи.
— Бери. Как бывшему фронтовику… Себе покупал, да отнести не успел… — Освобождая дорогу, сделал шаг в сторону. — А теперь улепетывай! И посудину забери. А не то, холера тебе в бок, я ее об твой лоб разобью!
«И разобьет! Такому — раз плюнуть! Сыч натуральный», — подумал Прошка, с опаской поглядывая на большие крепкие руки и мохнатые с проседью брови кладовщика.
— Не обижайся, Кузьмич! Хоть стопарик по такому случаю, а? — сказал незнакомо, просяще. Не узнав своего голоса, выругался про себя: «До чего докатился! Изворачиваюсь, как самая последняя сволочь!»
— Уходи, Прохор! Добром прошу! — Туркин грозно подвигал бровями.
Прошка представил, как Туркин схватит его сейчас в охапку и поволочет на улицу, а там врежет своим кулачищем по загривку. Но не таков был Прохор Остроухов, чтобы в серьезных делах считаться с такой мелочью, как собственные бока. С отчаянной веселостью выкрикнул:
— Не переживай, Кузьмич! Я человек положительный, и уйти так, за здорово живешь, не имею никакой мало-мальской возможности! Ты мне — добро, а я, значит, бежать? Так, что ли?
Пока Туркин соображал, что к чему, Прошка схватил бутылку и ловко отковырнул зубами пробку. Отмерив пальцем середину, крутанул бутылку так, что там, внутри, завихрилась воронка, и опрокинул ее вниз горлышком над алюминиевой кружкой.
— Да нельзя же мне, холера тебе в бок! — Туркин хрястнул по столу кулаком, но вдруг как-то весь сник, как ватный опустился на стул и опасливо покосился на дверь. — Нельзя… Понимаешь ты?
Прошка — к двери. В три шага. Запер на засов. И, торжественно, не спеша, — назад.
Закусывали огурцом, который оказался на столе, и кильками, которые принес Остроухов. Говорили о погоде, о перевыполнении плана и обещанных руководством комбината премиальных. За разговором Остроухов достал вторую бутылку. Туркин замахал было руками, зашумел, стал грозиться вышвырнуть гостя, но скоро успокоился. Открывать бутылку однако не разрешил, а заговорил с горечью:
— Эх, Прохор, Прохор! Если бы не эта штука! Знаешь, кем бы я был теперь? Я ведь в конце войны; батальоном командовал. Понимаешь ты — батальоном! Мне маршал Жуков Георгий Константинович лично перед строем дивизии орден вручал! На меня надеялись, направляли учиться, а я… И кто я теперь? Кто? А-а, молчишь! Боишься обидеть. А ты не боись! Скажи, что Туркин, холера ему в бок, самое натуральное барахло! — Уронил голову на стол, вцепился в волосы желтыми прокуренными пальцами, и плечи заходили ходуном.
Прошка понимающе притих. Сосредоточенно помолчал, не мельтеша открыл бутылку.
— Выпей маненько, Семен Кузьмич. Оно полегчает на душе. У меня ведь тоже, жизнь ох какая… Попробуй-ка, подыляй на одной ноге. Это еще, слава богу, профессию серьезную заимел до войны. Иначе бы все, капут, ходи по вагонам с фуражкой, давай концерты солой про дружбу и любовь…
— Ты, Прохор, молодец, — серьезно отметил Туркин, поднимая голову и с любопытством вглядываясь в стоявшую на свету бутылку. — Ты молодец… И семью сколотил дружную, и работа у тебя надежная, и себя не теряешь за этим делом… — Он постучал ногтем по бутылке и, схватив задрожавшей вдруг рукой кружку, сладко выпил до дна.
Прошка налил еще… И снова заговорили о чем-то, шумно и бестолково, радуясь и друг другу, и тому, что вот, как-никак, а живы после такой гиблой и жуткой войны…
Туркин быстро пьянел. Глаза его лихорадочно горели. А Прошка все подливал и подливал. Он не забывал и себя. Сейчас ему хотелось тоже нажраться до чертиков, чтобы упасть и не помнить себя хотя бы до утра. Но хмель не брал.