Доброгост уже садился на коня, когда вышел из дверей Мстислав. Ему также нечего здесь было больше делать: надо было ехать дальше, разносить по краю призыв к мести.
Доброгост дал ему уехать первому, а сам вольным шагом двинулся в обратный путь, на Краков.
Когда Доброгост выезжал из замка, там шел пир горой, когда вернулся, застал его в полном разгаре. Было шумно, людно, и стоял гул от голосов и песен.
К королю съехались гости из Руси; он принял их радушно, обрадовавшись хотя бы и чужим. Два дня подряд продолжались игрища: скакали взапуски, метали копья, стреляли из луков. Король раздавал награды и приказал Христе, разряженной в пух и прах, сидеть вместе с придворными девушками королевы, любоваться, петь и поддерживать веселье.
Попав в самую гущу горланившей толпы, Доброгост, после ряда перенесенных мытарств, был неприятно изумлен, видя, как мало думает король о своих делах, как свысока пренебрегает тем, что ему грозило, как старается не обращать внимания на тяжесть надвигавшейся беды. Доброгост чувствовал, что не время пировать. То, что он видел и слышал по пути, окрестности, по которым проезжал, люди, которых повстречал, все говорило, что страна готовится принять сторону епископа против короля. Простой народ, если б даже и примкнул к Болеславу, имел мало значения; из земских людей почти никто не держался короля; рыцарство, в лице лучших и наиболее многочисленных его представителей, отшатнулось еще со времен Киевского похода.
Между тем король пренебрегал опасностью и, чем она становилась очевидней, тем более бравировал и делал вид, что ничего не замечает.
В этот вечер в замке было еще шумнее, нежели обычно. Пировали и во дворе, и на валах, чтобы всем было видно, как мало беспокоит короля затеянная смута. Из погребов выкатывали бочку за бочкой, а городская и подгородная чернь, хотя знала, что епископ возбраняет общение с королем, не могла противиться соблазну наесться и напиться.
Простой народ всегда льнул к королю, видя в нем защитника; церковное проклятие было для него чем-то непонятным, а в вере он был не крепок. За отсутствием земских людей и рыцарства, место их за столами заняли холопы. Многих, ради благопристойности и в посмеяние, король велел одеть в богатые одежды: они, как хмель, ударили им, вместе с медом, в головы.
Вся эта чернь, которая лезла в побратимство и держалась на равной ноге с королевскими придворными, была последним очень не по вкусу; однако никто не смел сопротивляться. А когда зашумело в головах, вся неотесанность и дикость черни выплыла наружу, и пир обратился в необузданную оргию, оскорбительную для королевского величия. Те, которые вчера щеголяли в лохмотьях, а сегодня, одетые в шелка, наелись и напились до отвала отборнейшими яствами и питиями, теперь, утратив сознание действительности, вообразили себя царьками…
У них вскружились головы.
Болеславцы, тесным кольцом стоявшие вокруг короля, гневным взглядом следили за безумством черни, но король смеялся и подстрекал наиболее зазнавшихся, раздавая направо и налево титулы и звания ненавистного ему дворянства, бросая их в толпу, как бросают кости грызущимся собакам.
Одного из босяков король нарядил в епископские ризы, напялил на него ушастую шапку вроде митры, а в руку дал посох с закрученной спиралью рукояткой. Он сделался мишенью всяческих насмешек, а сам стал откалывать разные бесстыдные выходки.
Видя, что можно и клеветать, и кощунствовать, чернь перестала стесняться и громким смехом приветствовала наиболее резкие выходки. Притом никому не было пощады.
К этой забаве как раз подоспел Доброгост; он вмешался в толпу, когда мещанин Сорока, на которого напялили шитую епанчу, шлык и цепь, глумился над рыцарством, поносил их жен и семейные очаги.
— Эй, ты, буженинский панок, — кричал пьяный, — а где твоя женка? Высоко взлетела белая пташка, ой высоко! Села на золотую яблоньку, а ты за ней шлеп-шлеп по грязи и увяз по колена!
Христя, слыша остроты хама, краснела, закрывала руками лицо, и слезы, лились у нее из глаз. Стыдно ей стало, может быть в первый раз в жизни, что имя ее так трепали на людях, в ее присутствии… но король, смеясь, глядел на Христю и подстрекал говорившего.
— Эй, папок Лелива, — продолжал Сорока, которому король приказал долить кубок, — с тобой может приключиться и похуже того! Король не женку возьмет у тебя… стара она и не лакома… а седую головку: снимет ее, как маковку, да велит воткнуть на плетень, чтобы просохла…
Громогласный хохот покрыл слова остряка.
Сорока, сидя за столом там, где раньше сиживали большие паны, пыжился и величался и задирал нос; поправлял шлык, пил без устали и все посматривал, как бы угодить королю.