Выбрать главу

Музыканты, певцы, ораторы и сам майор Эллиот исчезают в толпе. Официальная встреча завершена. Только теперь эшелонным бедолагам выдают хлеб и сухое молоко — недельный рацион; секретарь ведет списки и подписывает накладные. Некоторые обладатели пайков уже не в силах держаться на ногах и, скорчившись, оседают на колени. Каждый волен идти куда хочет, впервые за много лет — куда хочет. Но куда?

Кузнечиха стоит как потерянная среди этой суматохи, за одну ее руку цепляется Беринг, за другую — его брат, который по обыкновению злится, но помалкивает, опасаясь, что мать приведет в исполнение свои угрозы. Беринг тоже не раскрывает рта. В ушах у него еще вовсю пыхтит паровоз.

Кузнечиха не размахивала фотографией. Толпа увлекала ее и мальчишек то в одну сторону, то в другую, и она не сопротивлялась. Потому что знала, потому что отчаянно хотела верить, что на сей раз ее ожидание в черных стенах моорского вокзала не будет напрасным. Она пришла с цветами, Берингов брат сжимает их в кулаке. Цикламены, сорванные возле запруды.

С детьми кузнечиха не может, как другие, пробиваться сквозь толпу. Она и он вообще никогда не спешили навстречу друг другу, подходили нерешительно, порой даже стыдливо и смущенно. Потом война намела между ними песчаные барханы Северной Африки, расплескала целое море. Они ведь не успели толком познакомиться.

Но как прежде, так и теперь кузнечихе приходится ждать его . Ждать в гуще толпы, и вставать на цыпочки, и осматриваться, пока на холодном озерном ветру не начинают болеть глаза и по щекам не текут слезы.

Она не знает, что плачет, не слышит, что повторяет имя кузнеца, вновь и вновь, точно заклинание. Беринг льнет к ногам матери, ошарашенный первой в жизни толпой и бешеным пульсом, который чувствует в руке, сжимающей его ладошку.

После раздачи хлеба суматоха вокруг возвращенцев стала беззаботнее, прямо-таки повеселела; маленькие группки, обнявшись, одна за другой выбирались из толчеи, слышался смех, подъезжали телеги и даже грузовик. Эллиотовские солдаты изъяли у какого-то горлана возницы запрещенный флаг — полотнище разорвали, мужика затолкали в свой джип. Никто почти не обратил на это внимания. Лишь перепачканная глиной кудлатая собака арестованного с лаем металась вокруг машины, норовя куснуть хозяйских недругов, и отстала, только когда один из солдат огрел ее по голове прикладом.

Не измерить,

не измерить время, которому суждено пройти до той минуты, когда плечи и головы в вышине над Берингом исчезают и толпа редеет. Будто судорожное, успокоившееся теперь дыхание расчистило место — мать внезапно тянет Беринга и его брата прочь.

Наконец-то и кузнечиха может пройти вперед, туда, где среди серого дня еще стоит множество серых фигур, так и не смешавшихся с ожидающими. Дважды ей мнится, что она нашла потерянное и такое знакомое лицо, и дважды это лицо оказывается чужим; только спустя целую вечность она видит кузнеца — совсем рядом, без малого в трех метрах. Сердце у нее колотится как безумное, отнимая все силы, и она чувствует, что уже готова была примириться с тщетностью поисков.

Исхудалый человек — это и есть кузнец — остановился так резко, что идущий следом с размаху ткнулся ему в спину. Устояв на ногах, он смотрит на нее. Оброс бородой. На лице черные пятна. В ее воспоминаниях он и такой, и совершенно не такой. О шраме на лбу ей известно из письма с фронта. Но лишь сейчас она пугается. Что же это была за война, на которой он так долго пропадал и с которой теперь вот так возвращается? Она уже не помнит. Полмира погибло вместе с Моором, это она помнит; помнит и что с полькой Целиной и четырьмя коровами ее собственной усадьбы исчезла в земле и в огне половина человечества. Пресвятая Дева Мария! Но из всех пропавших он единственный когда-то держал ее в объятиях. И он вернулся домой.

Сыновья робеют. Брат упорно не желает вспомнить этого человека, а Беринг еще никогда не видел его. Сыновья цепляются за мать, у нее же руки теперь заняты, как у всех счастливцев в руинах вокзала.

Так они и глядят друг на друга, сыновья — на страшного незнакомца, незнакомец — на мать, и на брата, и на Беринга. Все молчат. А потом незнакомец делает шаг, который исторгает у Беринга вопль ужаса. Исхудалый человек показывает на него, медленно делает два шага, хватает его под мышки, забирает от матери — к себе на руки.

Беринг чувствует: в этом человеке не иначе как живет то дыхание, что слышалось ему издалека. А сейчас перед глазами — шрам на лбу кузнеца, рана, из-за которой этот , наверно, и стал таким одышливым и тощим, и Беринг истошно вопит наверху, на отцовских руках, выкрикивает слова, которые должны сказать матери — она у него за спиной, — чем этот так его пугает, он вопит

Кровь!

вопит

Воняет!

и бьется в руках исхудалого, и знает, что слова не помогут. Мать — всего лишь тень далеко за спиной.

Так проходит секунды три-четыре, и внезапно Беринг чувствует, как что-то дергает, рвет его крик и словно молотком вколачивает обрывки голоса в самую верхушку головы, и, наконец, он вновь слышит из собственных уст тот, другой, хранящий голос, который пронес его сквозь тьму первого года, — и квохчет , квохчет на руках у отца! Квохчет неистово, безумно — перепуганная курица, хлопающая руками-крыльями, до смерти перепуганная птица, которую исхудалый мужчина не в силах удержать. Трепыхаясь, она падает наземь.

ГЛАВА 4

Каменное море

Через три недели после возвращения кузнеца поезд свободы все еще стоял в тупике. Из открытых настежь «телятников» разило мочой и дерьмом, в прелой соломе ворковали голуби, на которых охотились беженцы, обитавшие в палатках возле насыпи, — стреляли из рогаток, ловили сетями. Глубокие колеи приозерной дороги уже поблескивали в эти дни первым ледком, коробейники стучались в двери и окна, но даже за опущенной железной ставней моорской колониальной лавки качались на сквозняке одни только сухие пучки лаванды — и майор Эллиот, удовлетворив прошение кузнеца, на время выделил этому «возвращенцу» сварочный аппарат из армейского имущества.

Первые вспышки и отсветы огня из вновь открытой кузницы, а вслед за ними — оглушительные удары молота по тяжелым дышлам, сетчатым загородкам хлевов и флюгерам; и железная, докрасна раскаленная дубовая ветвь тоже плясала по наковальне — первый заказ вновь созданного Союза ветеранов. Кузнец разговаривал сам с собой, жалобно стонал во сне, но в шуме своих трудов нет-нет, да и начинал вдруг напевать, солдатские песни или просто ля-ля-ля, а Беринг между тем все еще не оправился от падения из отцовских рук. Голова в бинтах, как в тюрбане, отчего лицо казалось крохотным и совсем уж птичьим.

Впрочем, кузнецу этот грязный тюрбан на голове сынишки напоминал только о фронте, о пустыне, и он рассказывал про барханы, под которыми погибали усталые конвои, рассуждал за кухонным столом про летучие пески — предвестья бури, которые сотнями фонтанов и фонтанчиков в одну секунду взметались в воздух и тотчас опадали, а при этом звенели, будто иголочки сыпались на стеклянную землю... Живописал он и оазисы, дарившие приют каравану, прежде чем тусклое солнце гасло в песчаных тучах.

Однако, невзирая на все отцовы старания растолковать семейству, что такое пустыня, невзирая на все попытки изобразить гримасы дромадера или хохот гиен, Беринг так боялся исхудалого мужчины в постели у матери, что неделями не говорил ни слова и даже птичьих криков не издавал.

Шло время, а поезд, на котором приехал исхудалый мужчина, — девять вагонов да паровоз с тендером — все стоял в руинах моорского вокзала, словно выпавший из расписания, забытый всеми властями и комендатурами, и, как видно, не суждено ему было покинуть эту конечную станцию.

Безоблачным морозным днем прибывшая с равнины американская инженерная колонна начала разборку путей. Будто в знак особой кары, первые удары кувалды обрушились на пост централизации, пресловутое моорское распутье , снискавшее себе печальную славу в каменоломне, среди подневольных рабочих. Это распутье — стрелка, спрятавшаяся в зарослях глухой крапивы, мяты и куманики, — в войну делило все составы, подходившие к моорскому берегу, на белые и слепые .