Перепуганный! Как бы не так. Ты с ним ухо востро держи, послушай доброго совета. Он ведь даже на рыбалке с пистолетом не расстается. И озлиться может почем зря.
Он? Озлиться? Его ж кузнечиха воспитывала – на свечах да образках Пречистой Девы. Чуть что не купала в святой воде.
Держи с ним ухо востро. Собачий Король его переломил. На свою сторону перевел. В жратву хрен знает что подмешивал.
Ой! Никак тут кто-то струхнул. Возьми да пошли ему валерьянки и сахарной ваты: дескать, прощенья просим, но «Ворона» ваша, должно, малость высоковато залетела. Не иначе как шибко к солнцу приблизилась. Вот и полыхнула. Горела ровно канистра с бензином, птица-то. Ровно канистра с бензином. Так что вы уж простите. И в добрыйпуть, скатертью дорога.
Смейся-смейся. А я тебе говорю: держи с ним ухо востро. Ты хоть раз ему в глаза смотрел?
В глаза? Тебе что, делать больше нечего? Я лично на такого говнюка смотреть не стану, хоть он выложи цельный ящик кофе и табаку. Я на говнюков не смотрю.
Ну-ну. А вот я смотрел ему в глаза и скажу: глядит он на тебя как зверь какой, глаза у него звериные… Аккурат волчьи.
В первую ночь после возвращения с равнины Беринг так и не смог заснуть. От постели невыносимо воняло псиной (в его отсутствие стая оккупировала комнату, пришлось силой восстанавливать старые границы). Невыносимо трещал паркет, невыносимая духота стояла в коридорах виллы «Флора» – весь этот спящий дом был невыносим, и Беринг ушел на улицу.
Тихо, как зверь на охоте, крался он через парк, шагал под черными канделябрами исполинских сосен, патрулировал вдоль проволочного заграждения, утонувшего в дебрях диких роз, плюща и чертополоха, постоял у ручья, прислонившись к стенке дощатого домика с турбиной и слушая басовое пение ротора, потом спустился по длинной лестнице к запущенному лодочному сараю и при первом же подозрительном шорохе, который померещился ему в непроницаемом мраке у ворот, поспешил обратно.
Он бы очертя голову кинулся на любого чужака, на любого агрессора, да еще и с собаками сцепился бы из-за того, кому первому вонзить свое оружие – в жир, в мускулы, в плоть врага. Минувшим вечером, когда Амбрас, то и дело прикладываясь к бутылке, изучал за кухонным столом чертежи камнедробильного агрегата, сам он работал в гараже за верстаком: из телескопической пружины вибрационного грохота – он притащил ее из карьера – сделал крепкий стальной прут и привернул к этой ручке кованый стальной коготь с радиатора «Вороны». Этот коготь, прокаленный, еще горячий, он отпилил от останков «Вороны», зачистил напильником и долго шлифовал, пока не добился, чтобы лезвие стало острым, как у выкидного ножа. Против моорского поджигателя пистолет ему не нужен. Этим вот когтем он выбьет, вырвет из кулака запал.
Но когда Беринг, запыхавшись, добрался до подъездной дороги, до исполинских сосен, которые чернее ночи высились на фоне беззвездного неба, там уже царила тишина. Пруд с кувшинками, сосны, заросли возле спящего дома – всё было объято покоем. Собачья стая и та молчала.
Он позволил нескольким собакам пойти вместе с ним в дозор. И хотя даже в потемках хорошо их различал, все ж таки ни команд шепотом не подавал, ни амбрасовскими ласкательными кличками не называл. Не поощрял своих спутников, не трепал по холке, не хвалил, но и домой не гнал, разрешал бежать рядом и с каждым шагом все глубже погружался в свою глухую ненависть. Док Моррисон обещал, что дыры во взгляде просветлеют и в конце концов исчезнут. Стало быть, он мог обещать поджигателям, что разыщет их хоть дома, хоть в каком укрытии или тайнике. Он поклялся разыскать их. Сам того не замечая, Беринг говорил вслух.
Собаки насторожились: чего он хочет? Не поймешь – бормочет какую-то невнятицу. Они бежали рядом, то и дело приостанавливались, вывесив язык и часто-часто дыша, смотрели на него, а один из короткошерстных метисов, в жилистых пятнистых телах которых как бы сосредоточились сила и злобность, нюх, страсть к охоте и все прочие свойства стаи, в замешательстве затявкал, и тотчас во мраке – близко и далеко-далеко – на минуту-другую поднялся неимоверный лай и вой. Беринг внимания на это не обратил. Точно оглох. Целиком ушел в воспоминания: снова ползли по стальному корпусу «студебекера» швы сварки, снова вспыхивали и гасли огненные следы его труда, превратившего развалюху в воплощенную мечту. Железный прут в ладони казался ему ручкой сварочного аппарата времен Большого ремонта, он опять варил швы, один за другим, опять обрабатывал дверцы кувалдой, придавая им форму крыльев стремительной птицы в пикирующем полете, опять выковывал клюв и когти радиаторной решетки, выковывал десятки, сотни когтей и вонзал их в глумливые физиономии Моора, в виски, щеки, глаза этих ухмыляющихся рож, которые мелькнули перед ним в пыльном вихре посадки, рвал и кромсал все, чем запомнился ему час возвращения. Он скорбел о своей машине.