Лазаревский Борис Александрович
Болезнь
Борис Лазаревский
Болезнь
I.
Все кругом было чужое и мертвое. Везде иней, тишина и холод. На берегу голые, корявые деревья мерзли и вспоминали милое лето, когда их грело солнце. Грязный лед Владивостокской бухты крепко держал огромный транспорт "Агарь". Еще в прошлом году этот пароход стоял у берегов Цейлона и назывался иначе; тогда синие, теплые волны ласкали его борта.
Впереди, ближе к рейду, дремали два трехмачтовые крейсера -- остатки эскадры. Сотни людей, запертых внутри этих серых стальных коробок, отлично понимали, что морская война уже кончена и что они больше никогда и никуда не пойдут. Тем не менее жили и служили, то есть проделывали каждый день церемонию поднятия и спуска флага, производили учения и тревоги, а к вечеру успокаивались. Затем, до следующего утра, на мостике топал ногами вахтенный и слышно было, как гудит и трясет весь корпус машина электрического освещения.
Так жили и служили и на "Агари", и безумно, хоть и невидимо, тосковали. Тосковали о потере флота, который крепко, чисто-инстинктивно любили. Тосковали без родины, без писем, без душевного тепла дорогих людей. Томились и мучились, как в тюрьмах, и старались скрывать эти мучения друг от друга. Хорошее видели только во сне. У матросов лица были серые, угреватые, у офицеров -- желтые, обрюзгшие.
По воскресеньям в кают-компании заказывали обед получше и старались пригласить хоть одну или две дамы из немногих, оставшихся в городе офицерских или чиновничьих жен. Чистили тужурки, надевали свежие воротнички и, с утра, ожидали гостей.
Меню всегда сочинял сорокалетний, всеми любимый лейтенант Хлебников. Он приехал сюда добровольно из отставки и собирался воевать, но только просидел двенадцать месяцев в каюте и разжирел, как индюк в мешке. Борода у дяди Хлебникова была длинная, светло-рыжая, будто смазанная йодом. Говорил он низким басом и солидностью движений напоминал духовную особу.
По его приказанию сегодня готовили: суп с пирожками, на второе поросенка с кашей, за которого заплатили пятнадцать рублей, а на сладкое -- великолепный консервированный ананас, купленный за один рубль. Повар был отличный, из запасных, получавший на воле пятьдесят рублей в месяц, а теперь, как матрос второй статьи, всего рубль и сорок семь копеек.
До обеда оставался еще час, но в кают-компании уже был накрыт стол. Прапорщик запаса Хоменко объяснял вестовому, как нужно сворачивать салфетки. Другой прапорщик, Стельчинский, настраивал гитару и едва слышно подпевал каждой струне высоким, печальным тенорком. Дядя Хлебников, с налитым кровью лицом, стоял перед зеркалом и трясущимися руками силился застегнуть верхнюю запонку своей туго накрахмаленной сорочки.
У всех троих офицеров прошлая жизнь была нелепой и тяжкой, но каждому из них казалось, что в России у него было какое-то огромное настоящее счастье и только теперь наступило время, когда приходится подогревать свое существование искусственными мерами.
В половине одиннадцатого подвахтенный доложил, что на льду бухты показались: "дви барыни и два армейских охвицера".
Через пять минут обе дамы -- одна толстая, а другая тонкая -- уже подымались по трапу. Кавалеры шли в некотором отдалении. Все они улыбались. Улыбались наверху и встречавшие. Под тяжестью четырех человек насквозь промерзший трап закачался и заскрипел.
В кают-компании прапорщики не позволили вестовым снять с дам ротонды и сделали это сами. Обе женщины были некрасивые, с дряблыми, усиленно присыпанными пудрою лицами и жеманились, как девочки; но после их прихода в тесном пропитанном табачным дымом помещении, вдруг повеяло невидимой радостью. Чувствовалось, что теперь уже никто не выбранится трехэтажным словом и никто не расскажет анекдота, после которого может стошнить.
Мужья дам армейские офицеры, оба капитаны, оба уже с проседью, с любопытством осматривали малознакомую обстановку кают-компании, они все еще улыбались и были очень довольны, что попали в тепло.
Сейчас же время побежало гораздо быстрее. Когда съели закуску, с берега пришел еще один гость -- лейтенант Охотин. Молодой, с русой бородкой, бледный, с беспокойными голубыми глазами, с университетским значком на сюртуке, он наскоро поздоровался, сел за стол и крепко потер рука об руку.
-- Что, Николай Федорович, очень холодно, -- спросил Стельчинский.
-- Да, мороз зверский... Иду я это сюда и вижу, два корейца выпилили огромный кусок льда, поставили этот кусок точно обелиск и любуются его чистотой и прозрачностью. Д-да... И вдруг мне пришло в голову, что абсолютно нравственные люди потому и чисты, что холодны, как лед.