-- Берите фуражку, мамаша идет...
Вероятно, заживо погребенный испытывает такое чувство, когда слышит, что на крышку гроба уже посыпалась земля. Сначала мне хотелось закричать, умолять, доказывать, что нелепо расставаться из-за того, что сейчас войдет ее мать, что эскадре нужно плавать, что у меня есть жена... Все это казалось пустяками перед счастьем быть вместе -- и тем не менее я покорно надел кортик и взял фуражку.
Таня мелкими шажками подошла к двери, отворявшейся внутрь, облокотилась о нее спиной и положила мне руки на плечи.
С полминуты она смотрела на меня все теми же скорбными глазами, потом тихо наклонилась. Мы в последний раз поцеловались. Право же, в этом поцелуе не было чувственности, а если это чувственность, то она лучшее, что есть у человека на земле...
В дверь легонько стукнул старушечий костлявый палец. Таня не отскочила, а спокойно отодвинулась в сторону и отворила.
-- Ну вот тебе и ментол, -- радостно выговорила мамаша, положила покупки на стол и принялась развязывать ленты своей шляпки. Я ждал, пока она обернется, и, когда глаза наши встретились, молча поклонился.
-- Вы уж уходите? -- спросила удивленно старуха.
-- Да, -- ответила за меня Таня.
Потом лестница с вылинявшим ковром. Потом знакомая улица. Извозчик... И еще пять тяжелых часов дома.
Было неловко слушать заботливый голос Люси, но того, что называется упреками совести, я не чувствовал. Почему? -- тоже не знаю... Я вел себя совершенно покойно, только иногда невпопад отвечал на ее вопросы. Угадывала ли она что-нибудь, но только, когда в десять часов вечера мы садились в извозчичий фаэтон, Люся снова повторила:
-- Ты изнервничался, и я рада, что ты уходишь в плаванье.
Чтобы ничего ей не ответить, я посмотрел на стоявшего на крыльце Григоренка и сказал:
-- Смотри же, брат, береги барыню и паныча.
-- Есть, ваше благородие.
-- Ну, будь здоров.
-- Счастливо оставаться...
На пристани ждали еще два офицера и жена командира. Мы весело поздоровались и также весело начали болтать о предстоящем плавании. Покачивался зеленый фонарик гребного катера, и тихо хлюпала вода о доски пристани. Пахло морем. Я стал ближе к Люсе. Хотелось сказать ей что-нибудь необыкновенно хорошее, серьезное и ласковое, но у меня не нашлось таких слов.
Было тяжело. Наконец, из темноты вышел толстенький командир, поздоровался и сказал шутливым сочным баритоном:
-- Извините, господа, -- начальство задержало. Мой вельбот уже поднят, и потому я с вами...
Я наскоро поцеловал Люсю. Через минуту катерный старшина уже гаркнул над самым моим ухом:
-- Ат-валивай!.. Весла!.. Правая табань!..
Катер бесшумно повернул и, вздрагивая, полетел к темным силуэтам броненосцев, усеянных светлыми электрическими точечками бесчисленных иллюминаторов. Каждый огонек отражался в море и дрожал тоненькой спиралью.
Каждое весло нашего катера мощно выворачивалось и вместе с водою выбрасывало золотисто-зеленое бледное пламя.
Я сидел и думал: "Как все это удивительно красиво, а между тем есть множество людей, которые ничего подобного не видели. Какое огромное счастье прижаться щекой к груди такой девушки, как Таня, а между тем большинство людей думают, что высшее счастье не в таких моментах, а в постоянном сожительстве..."
Мы должны были сняться с якоря только на рассвете, но я не мог спать и, как мышь в клетке, бегал по палубе. Город стоял на горе и дымился фосфорическим светом. По линиям фонарей я угадывал ту улицу, где жила Таня. Только моряки понимают, что значит видеть в нескольких стах саженях жилье любимых людей и не иметь права очутиться там!.. Иногда мне хотелось броситься в воду...
У меня не было никаких данных, но я не чувствовал, я знал наверное, что в эти самые минуты Таня плачет -- и плачет горько и безнадежно обо мне, но никогда не сознается в этом не только матери, но даже и самой себе...
VIII.
Охотин вдруг замолчал и недоверчиво посмотрел на Стельчинского. Тот встрепенулся, сделал рукой порывистое движение и жадно произнес:
-- Ну, ну, что дальше?
-- А тебе не скучно слушать всю эту историю?
-- Ей-Богу, не скучно! Я, кажется, в первый раз в жизни слушаю человека, который говорит о себе так искренно.
Охотин нагнул голову и засопел. Его левое ухо горело, а глаза светились, как у больного лихорадкой.
-- Ну, хорошо, буду рассказывать дальше. Дай папиросочку и, кстати, посмотри, который час.