Сначала Крум украшал открытками их со Здравкой комнату: приклеивал их к обоям, расставлял на этажерке с книгами, потом Здравка завела альбом и стала вклеивать открытки туда.
Мимо медленно проходили люди, по проспекту мчались автомобили, а Крум все не сводил глаз с кафе, успокаивал себя тем, что вход расположен высоко, виден хорошо и он не упустит Лину с Чавдаром даже теперь, когда стемнело и уличные фонари засветились матовым молочно-белым светом.
Солнце село. Низко над землей плыли синеватые прозрачные сумерки. Водители включили фары, и металлические капоты заблестели. Крум сел на спинку скамейки, чтобы лучше был обзор. Впрочем, большинство молодых людей сидели на скамейках точно так же.
Лина и Чавдар все не появлялись.
В ярко освещенном кафе было полно народу, в открытых окнах второго зала кафе, для курящих, стояли облака синеватого дыма. Широкие ступеньки вели в оба зала. А где, интересно, Лина и Чавдар?
Паскал не говорил, курит ли его брат. Вроде Круму не доводилось видеть его с сигаретой — ни его, ни Лину.
Наконец показались знакомые фигуры. Да, это они!
Как и раньше, Чавдар нес битком набитую сумку Лины, теперь-то Крум точно знал, что там лежит вместе с учебниками, тетрадками и другими девчачьими штучками.
Но вместо того чтобы идти к дому, они направились к парку.
Крум неотступно следовал за ними. Уже поздно, бабушка, наверно, беспокоится, но уходить не хотелось.
На перекрестке Лина и Чавдар спустились в тоннель, вышли с другой стороны на аллею парка, и силуэты их медленно растаяли в сумерках.
Крум быстро пересек улицу. Прошел по мостику и островку посреди ярко освещенного озера с фонтанами. Выключил фары. И увидел: едва Лина и Чавдар вошли в темные аллеи, силуэты их слились.
Присев на корточки среди густых кустов и пахучих сухих трав, Крум видел, как Лина привстала на цыпочки, вытянулась и точно взлетела вверх. Он не различал лиц Чавдара и Лины, но живо представлял, как они целуются.
Потом Чавдар и Лина сидели на скамейке, а Крум, опустившись на траву, почувствовал себя ограбленным, раздавленным, опустошенным.
Крума звали гулять — он не выходил.
Звали обедать — жевал нехотя.
Утром уходил в школу — один!
И один возвращался! И был молчалив как никогда!
Мальчики шли как всегда: Крум в середине (не впереди, а именно в середине), с одной стороны Евлоги, с другой — Яни, рядом Иванчо Йота, Спас, Андро, Дими. Ребятам весело, все обсуждают, чем бы заняться после обеда, а Крум молчит!
И все постепенно замолкают.
Приходили, звали его — сначала высвистывали с улицы, потом заглядывали в низкие окна:
— Бочка! Бочка!
Крум не откликался.
— Ушел! — слышался притворно бодрый голос Иван-то, но Крум догадывался: Иванчо сам не верит в это, никто из ребят не верит, что Крума нет дома.
Да и куда ему деться?!
Куда?
Здравка в школе, дома только бабушка, она не досаждает Круму вопросами, хотя тревога за мальчика не покидает ее. Бабушка не любила лишний раз беспокоить учителей расспросами о внуках, знала: если что, дети и сами справятся со своими бедами. Должны справиться, она их так воспитала. Да и какие у детей заботы, кроме учебы? Все у них в порядке — и у Крума, и у Здравки, и у их товарищей. Сыты, одеты во все новенькое, велосипеды у всех. Спасу вон пятый футбольный мяч покупают, знай гоняй себе по пустырю… А вот Евлоги жалко! Мать у него болеет, вечно он бегает с хозяйственными сумками. Умный мальчик, добрый.
А мать Крума и Здравки, ее невестка, рано оставила детей своих, бедная. Столько лет Гошо тоскует о ней! И дети… Чем больше растут, тем чаще спрашивают про покойную мать. Особенно Здравка. Крум-то более сдержанный, а последнее время из него вообще слова не вытянешь. И учеба парню не в учебу, и игра не в игру!
Так уж водится: материнскую ласку да материнский укор ничто не заменит. А Гошо ушел в работу, работа и дети для него все. Гошо молчун, Крум в него пошел и в деда. Бывало, станет Гошо уж совсем невмоготу, только и скажет: «Главное — дети и работа; важно, чтобы работа была по душе. Для этого и жить надо. Другое все проходит».