Выбрать главу

– Ну что ж, – улыбнулся Норов, – еще Фридрих Великий советовал входить в подробности, когда ведешь речь о событиях достопамятных. Итак, – Норов поудобнее расположился на подушках, вытянул деревянную ногу, – итак, пятнадцати лет от роду я был определен в лейб-гвардии артиллерийскую бригаду. Войну я встретил прапорщиком, прослужившим в строю два года. Не буду описывать наше выступление из Петербурга, наши надежды, а потом наши разочарования при ретираде, наше – теперь, каюсь, неправедное – озлобление на несчастного Барклая, нашу горечь при оставлении Смоленска – все это заняло бы слишком много времени, драгоценного для вашего высочества. Перейду к славнейшей баталии на Бородинском поле. Августа двадцать второго мы встали. Тот, кто долго отступал, знает это ошеломляющее и восхитительное чувство: войска встали, ретирада окончена. Я был тогда во второй легкой роте, командовал двумя орудиями. Диспозиция наших войск была следующая… Впрочем, если разрешите, ваше высочество, я изображу диспозицию в чертеже. Так оно будет очевиднее.

Паша хлопнул в ладоши, велел подать бумагу, письменные принадлежности. Неподвижное лицо его оживилось, он придвинулся к Норову. Авраамий Сергеевич обмакнул в чернильницу перо, проговорил «так вот» и стал чертить на бумаге расположение кутузовских войск. Дюгамель не очень-то любопытствовал, он радовался: господин Норов содействовал его сближению с пашой…

Когда гости покинули крепость, над Каиром висела молодая луна, похожая не то на венецианскую гондолу, не то на турецкую туфлю.

5

На рождество Норов решил отдохнуть от прогулок по Каиру и окрестностям. Он позвал Дрона, дал ему денег и сказал тоном отца-командира:

– На вот. Ступай-ка, но смотри мне… не того.

Дрон ответил «знамо дело», сунул деньги в карман штанов – и ходу в каморку, к Алеше Филимонову, Дюгамелеву денщику.

– Айда, Алеха!

Чернявый курносый Алешка насупился:

– «Айда, айда»… А куда тут подашься? – И сам же ответил: – А никуда тут не подашься…

Алешка в Каире маялся. Поначалу, как приехал с Дюгамелем, бывшим своим ротным, жилось ему не худо, но минуло месяца три-четыре каирского беспечального бытья, и напала на Филимонова злая тоска. Все вспоминалось ему сельцо Никольское, что на холмах раскинулось близ Москвы-реки, и веселая бойкая Федосья вспоминалась, хоть и знал он, что давно уж окрутили Федосьюшку с Мишкой соседским. Да и солдатская служба вспоминалась здесь, в египетской земле, по-хорошему, будто и не бывало в той службе трижды проклятого плацпарадного ученья, давящей на плечи скуки караульной, а была разлюли-малина, дружеское балагурство в казарме да песня походная «Что победные головушки солдатские»…

Алешка скреб затылок, поводил красивой черной бровью:

– Куда-а-а тут пойдешь?

Дрон, весело сердясь, хлопнул его по спине:

– Пошли, пентюх. Пошли, право, не то прибью.

Филимонов, нехотя уступая, нашарил картуз и, бормоча «экий шатун», отправился за Дроном.

Каир рождество не праздновал, Каир жил буднично. Его толпа была пестрой, его воздух был сух и горяч. Шел по Каиру Дрон, любопытствуя, а рядом шагал вперевалочку Алешка Филимонов.

В мастерских оружейники стучали да пристукивали молотками, и звонко славили те молотки и самих оружейников, и булатную сталь, и огненную ярость горнов. На монетном дворе чеканили пиастры, и серебряные кружочки приманчиво звякали. На дворе литейном лили пушки, и суровый дым, как дым войны, поднимался к мирному небу. Проплывали поверх толпы презрительные морды верблюдов, а в прекрасных глазах мулов была печаль. Испепеленные солнцем жилистые фокусники являли каждому, кто хотел, что всякая вещь, самая на вид обыкновенная, таит тайну, им одним подвластную. Слепцы, подняв незрячие лица, сказки сказывали, цветистые, как миражи на караванных тропах. На пыльных площадях перед мечетями фонтаны наигрывали бесконечную свою мелодию, жемчужную, нежную. И лавки, бессчетные лавки и лавчонки, обдавали такими запахами, что скулы сводило. На кровных лошадях ехали важные всадники-турки. А к пристаням все подваливали и подваливали барки-дахаби, и грузчики, облитые потом, как глазурью, бегали, подгибая колени, по шатким сходням.

Потолкавшись на базаре, где торговали кашемировыми шалями, манчестерскими сукнами, лионскими кружевами, Дрон с Алешкой завернули в харчевню.

В низкой полутемной харчевне было чадно и людно. Бродячие музыканты, положив на пол барабаны и бубны, жевали баранину. Грузчики торопливо поедали круглые пироги. Дервиш с тяжелой ржавой цепью на голой костлявой груди качал головой, как маятник, и все повторял, повторял: «Аллах, Аллах, Аллах…» Рядом с ним лежал навзничь изжелта-бледный человек, лежал и ухмылялся бессмысленно: он был опьянен гашишем – клейким дурманящим веществом, добытым из индийской конопли.

Дрон и Алешка сели на каменную низенькую скамеечку. Мальчишка в грязном переднике подал им медное блюдо с мясом. Дрон подтолкнул Алешку локтем:

– Спроси-ка водки.

– Эт-та, Дронушка, можно. Только вот какой, брат, пожелаешь? – Он вдруг стал разговорчивым. – Есть у них финиковая. Сла-абая. А есть изюмная. Еще куда ни шло. Конечно, перед нашей, христианской, из хлебушка, нипочем ей не устоять. Ни-ни, и не жди, нипочем!

– Ну, – слукавил Дрон, – может, в таком разе никакой не надо?

– То есть как же не надо? – испугался Филимонов. – Эй! – окликнул он мальчишку и, когда тот вынырнул, стал ему толковать, в чем у них с приятелем надобность, и все эдак на Дрона косился: видал, мол, как мы с ним говорить можем…

Из харчевни выбрались не то чтобы в подпитии, но в хорошем, так сказать, расположении «понятий». Филимонов оказался куда как речист.

– Каир-то, – говорил, любовно на Дрона поглядывая, – он ведь ничего себе, Каир, а уж коли с земляком, совсем ничего себе…

Шли неспешно. Чем день плох? В полное удовольствие денек выдался, лучше не придумаешь. У большого здания с обширными дворами и множеством ворот, из-за которых доносился гул голосов, Алешка сказал:

– А тут, Дронушка, торг людями ведут.

То был невольничий рынок Окальт аль-Гелаб. Караваны с рабами стекались сюда из глубин Африки. Текли под однозвучный верблюжий колокольчик, под окаянное хлопанье ременных бичей. Караваны шли с нагорья, ржавого, как выцветшая кровь, с топких берегов суданских рек, из-за экватора, окутанного изумрудной полутьмой влажных дремучих лесов. Караваны шли в Каир мимо мраморных фонтанов и резных балкончиков, украшенных изречениями о людской доброте и божьей справедливости. Шли нубийцы, суданцы, эфиопы, шли мужчины, женщины, дети. И продавали их здесь, на невольничьем рынке благословенного Каира.

В покупателях – арабах и турках – недостатка не было. Покупатели щупали у рабов мускулы, наклоняя при этом голову набок, словно задумываясь или прислушиваясь к чему-то, покупатели торговались с владельцами рабов и перебранивались друг с другом. А рабы дожидались своей участи молча, с какой-то каменной безучастностью, и только в глазах у них, в этих неподвижных глазах с резкими белками, была такая печаль и такой ужас, что Алексей Филимонов замолк, а у Дрона как-то странно и тяжело расширилось сердце, будто вся кровь вдруг в него прихлынула и там, в сердце, остановилась.

Не говоря ни слова, прошли они рынок из конца в конец, и, проходя мимо загонов с рабами, Дрон с Алексеем все убыстряли и убыстряли шаг, точно подгонял их какой-то злой жесткий ветер. И когда вышли они, почти выбежали за ворота, Дрон на минуту встал, покачал головой, словно бы очнулся, и задумчиво проговорил: