Увязая в грязи, он прошел длинным пустырем, чувствуя на себе насмешливые взгляды, и вошел в столовую. У самых дверей сидели Мацуев, Косичкин, Федька и еще кто-то из другой бригады. Они замолчали при его появлении. Перед ними стояли тарелки и кружки с пивом и простоквашей. Места рядом с ними не было, и Федька, пошарив глазами, виновато развел руками. Пронякин почувствовал облегчение.
Он взял обед и пошел с подносом к одинокому столику в полутемном углу избы. Ему хотелось сесть спиной к ним, но он заставил себя сесть боком. Краем глаза он видел их и знал, что они говорят о нем. Затем Федька с грохотом поднялся и направился к его столу. Он сел рядом на стул и поставил локоть возле тарелки.
— Ну как? — спросил Федька. Он ухмылялся, растягивая губастый рот, и сопел над ухом Пронякина.
— Тридцать три.
— Чего — тридцать три?
— А чего — ну как?
— Как работенка, спрашиваю.
— Ничего, не пыльная. Скаты в порядке, поршня не стучат, нигде не заедает.
Пронякин продолжал есть, неторопливо и старательно, как едят утомившиеся люди. Федька все сопел, не зная, с чего начать. Наконец он спросил, придвинувшись:
— Пивка не выпьешь?
— Не хочется.
— Что так? Веселей бы у нас разговор пошел.
— А мне и так весело.
— Понятно. — Федька откинулся на стуле и заговорил громко, как будто нарочно, чтобы все слышали: — Героем себя чувствуешь. Приятно небось?
Пронякин не ответил. Федька опять придвинулся.
— Ну чего молчишь?
— Жду: может, ты чего умного скажешь.
— Где уж нам, — вздохнул Федька. — Один ты у нас такой умный. Другие против тебя сплошь дураки.
Федька все ухмылялся, лукаво сощурившись. Но если б он вдруг развернулся и ударил, Пронякин не удивился бы. Он весь напрягся, чувствуя, как застучало в виске от еле сдерживаемой ярости.
Но Федька не ударил. Он спросил лениво:
— А встречали как — не понравилось?
— Понравилось, — сказал Пронякин, глядя на него в упор. — Это не ты ли свистел?
— Нет. — Федька замотал головой. — Не я. Такие штуки не уважаю. И, между прочим, если б знал кто, сам бы, может, ему по физике свистнул.
— Это и я сумел бы.
— Ну понятно. Смелый парень, что и говорить. Одно, понимаешь, непонятно: что же это ты делаешь, черт с рогами? За что ты нам всем в морду плюешь?
— Это как?
— А так! — сказал Федька. — Думаешь, ты один такой — все можешь? А другие не могут? В коленках слабы? Ошибаешься, Витя. Тут покрепче твоего найдутся. Только наш «ЯАЗ» не потянет, хоть ты ляжь под него. Может, и рады бы лечь, только он все равно не потянет. Так что, пойми, мы тут не от хорошей жизни груши околачиваем.
— Сочувствую вам, — сказал Пронякин. — Да помочь не могу.
Федька молчал, уставясь на него тяжелым взглядом побелевших глаз. От злости у него дрожали скулы.
— Помощи никто у тебя не просит. А просят, чтоб ты жлобом не был… который за четвертную перед начальством выпендривается. Ей-Богу, перед другими бригадами за тебя совестно. Приняли вроде бы тебя неплохо, да и сам ты поначалу ничего показался… Или, может, что не так было? Может, обижаешься?
— Нет. Давно уж не обижаюсь.
— Ну так за каким же чертом в дождь ездишь? Кому глаза колешь? Или хочешь, чтоб нас потом Хомяков пиявил — вот, мол, был почин, а не поддержали?..
«Вот оно что! — подумал Пронякин. Тяжелая квадратная голова Мацуева склонилась над кружкой, которую он сверху накрыл ладонью и, хмурясь, шевелил бровями. — Значит, сам ты запретить не можешь. А к Хомякову ты не пойдешь».
Было тихо, лишь звякала посуда, и еще Гена Выхристюк, небрежно облокотясь на прилавок, кокетничал с поварихой:
— Приходишь к вам с единым стремлением в мыслях — быка съесть. А похлебаешь кулешику вашего, кашки пшенненькой, то да се, и аллеc гут гемахт, как немцы говорят, а по-русски значит — боле не желается!
Повариха расплывалась лоснящимся лицом и утирала тряпкой могучую розовую шею.
— Я за ваши глаза не отвечаю, — громко сказал Пронякин. — А стыдиться вам тоже нечего. У меня «мазик» хотя и старенький, да удаленький. Так что я свои двадцать две ходки сделаю. Смогу — и двадцать третью сделаю.
— Много, думаешь, толку от твоих ходок? — сказал Федька. — Только экскаватор зря энергию жгет.
— А про то не моей голове думать. Я не геройством занимаюсь… Просто я, понимаешь, на твой гарантированный двадцать один рублик не согласен.
— Что ж ты раньше не сказал, чудак? Мы бы уж тряхнули мошной, так и быть, насобирали бы тебе по рублику. Или даже по трешке. А то — давай кепку, пройдусь. Хочешь?
Пронякин промолчал, едва сдерживаясь, чтоб не заорать на Федьку. Это вышло бы и вовсе по-дурацки.
— Значит, так? — спросил Федька, вставая. — Хорошего не делаешь, гляди, Витя, учти.
— Гляжу, — сказал Пронякин. — Сам гляди.
Он доел, тяжело двигая желваками, выпил прозрачный компот, заедая черным хлебом, и встал. Проходя мимо них, он натягивал кепку так, чтоб локтем прикрыть лицо. Они были заняты едой и пивом.
До конца перерыва оставалось слишком много времени, которое некуда было деть. Он поставил свой «МАЗ» у въезда в траншею и курил, ожидая сирену. Но ему не курилось, ему хотелось бросить все и уйти пешком в поселок. Он еще успеет на последний автобус, если только автобусы ходят по такой грязи, а не то пройдет пятнадцать километров пешком до шоссе, а там проголосует, а из Белгорода пошлет телеграмму жене, чтоб выслала денег на дорогу.
Но тут же он вспомнил, что жена и сама, наверное, уже в дороге. «Хоть бы скорее ты приехала», — сказал он ей.
Послышалось несколько тугих, упругих ударов. Это была последняя серия взрывов. Потом сирена дала отбой.
За час дорогу совсем завалило комьями раскисшей глины, и ему пришлось сбросить скорость на первом же спуске. К тому же вдруг отказал дворник, а стекло залепляло мельчайшей капелью. То и дело приходилось протирать его рукавом. Из-за этого он не сразу обнаружил экскаватор Антона. Забой, в котором они работали, был теперь разворочен взрывом, а экскаватор стоял в полусотне шагов от него, и Антон тащил на плече провода.
— Ты что? — спросил Пронякин. — Никак, сматываться решил? — Втайне он даже надеялся на это.
— Вылазь, — сказал Антон. — Погляди-ка, чего они там наковыряли.
Пронякин подошел к забою. Антон бросил провода и тоже подошел. Он оставил свою куртку в кабине и был в тельняшке с закатанными выше локтей рукавами и в тапочках на босу ногу, а на затылке чудом держалась крохотная кепочка — точно не было мороси и холода, пронизывающего до костей.
Там, куда они смотрели, среди рваных ломтей серо-голубой глины лежало несколько осколков какого-то камня, присыпанных красной пылью. Пронякин сошел вниз и, подняв один осколок, вытер его о штаны.
Осколок лежал на его ладони. Он был тяжелый и острый, как обломок гранита, и точно склеенный из разных, плохо пригнанных друг к другу пластинок. И цвет у него был странный: издали грязно-бурый, как запекшаяся кровь, а вблизи — с сильными проблесками сиреневого, переходящего в темно-свинцовый. Точно железо в горне, нагретое до малинового каления и слабо мерцающее, остывая под слоем окалины и пепла.
— Это чего? — спросил Пронякин.
— Надо полагать, синька, — сказал Антон.
— Синька?
— Ну да. Самая что ни на есть богатая курская руда.
— Неужто курская руда?
— Ну, скажем, белгородская — сказал Антон. — Да ты чего — первый раз видишь? У меня ж таких полна тумбочка…
— Не знаю, — сказал Пронякин. — Не видел.
— Вон взрывники идут, они тебе все объяснят.
Меланхолично и не спеша взрывники осматривали развороченные лунки. Их было трое, в одинаковых брезентовых дождевиках с остроконечными капюшонами и в резиновых сапогах, — три фигуры, появившиеся из туманной полутьмы карьера, будто тени, внезапно отделившиеся от стены. Они подошли, шагая по лужам, и у них оказались одинаковые лица с застывшим на них разочарованием. Оно, вероятно, было такой же их принадлежностью, как дождевики с капюшонами, резиновые сапоги и непременное: «Взрывник ошибается только раз в жизни».