«Это они!» — сообразил Павел Петрович и, не слезая с дрожек, чтобы не привлечь внимания конвоиров, быстро оглядел партию. Пыльные, исхудалые, они, казалось, не обратили внимания на проезжих. Вот в тени обелиска сидит с раскинутыми ногами высокий, голубоглазый, с русыми усами, загорелый до черноты арестант. Его товарищ по несчастью, склонившись к ногам, перевязывает кандалы обрывками рубахи. Голубоглазый морщится от боли.
А Евлашка уже очутился рядом о чернявеньким и проворно сунул ему в руку горбушку хлеба. Не менее ловко отсыпал он на ладонь кандальника горсть махорки. Лицо юноши просияло от радости.
— Спасибо, добрый человек! — прошептал он.
Крадущейся охотничьей походкой старик потянулся вперед, но тут раздался сердитый окрик.
— Эй, кто такие? Подальше! — властно закричал поднявший голову жандарм. Он быстро вскочил и, подбежав к Евлашке, толкнул его в грудь. Пошел, пошел прочь, а то самого в кандалы закую! — пригрозил он. Заметив Аносова в форме горного офицера, конвойный сказал: — Возьмите, ваше благородие, слугу и живей уезжайте с богом! С нашими подопечными запрещено разговаривать! — жандарм хмуро посмотрел на Павла Петровича.
Евлашка не угомонился; он бесстрашно глянул на конвоира:
— Эх, червивая твоя душа, жалости у тебя к несчастному нет! укоризненно сказал старик. — Сам господь бог повелел горемычным милостыньку подавать, а ты!.. Неужто жандарм выше бога?
Лицо конвоира стало багровым, он сердито уставил в Евлашку штык.
— Прочь, а то на месте уложу! Вста-ва-а-й! — закричал он кандальникам.
Арестанты нехотя стали подниматься и строиться попарно. Аносов с волнением еще раз взглянул на несчастных, среди которых находились люди разного возраста. Измученные, усталые, они оживились, разглядывая Евлашку. Недовольный и хмурый, старик подошел к дрожкам, проворно уселся рядом с Аносовым:
— Поехали, Павел Петрович, пока и впрямь не обидели. С жандармом шутить опасно!
Он погнал коня, и вскоре каменный обелиск и партия кандальников остались позади. Евлашка еще раз оглянулся и обронил:
— Гляди-ка, по горсти землицы берут! Чтут стародавний русский обычай…
Вдали показался Златоуст. Евлашка скинул шапку, взглянул на небо и сказал со вздохом:
— Эх, парит ноне сильно! Разреши, Петрович, душу отвести — песню спеть!
— Ну что ж, спой! — согласился Аносов и по лицу старого горщика догадался, что у того тяжело на душе.
Евлашка встрепенулся и запел:
— Это ты про них поёшь? — спросил Аносов.
Старик кивнул, глаза его затуманились тоской. Со щемящей грустью он продолжал:
Евлашка глубоко вздохнул и пожаловался:
— Эх и доля! И день за днем, шаг за шагом шли в сибирскую сторонку! Вот они, горемычные…
Аносов молчал. На сердце было тяжело. Он ниже склонил голову. Так молча и доехали до Златоуста.
Не знал Павел Петрович, что на квартире его подстерегает новая неожиданность. Одна из комнат его домика в отсутствие хозяина была предоставлена под временное жилье проезжавшему в Тобольск сенатору Борису Алексеевичу Куракину, которому Бенкендорфом вменялось в обязанность следить за декабристами во время их следования на каторгу из Петропавловской, Шлиссельбургской и других крепостей. Раздосадованный предстоящей встречей, Аносов не спешил показаться на глаза Куракину. Сенатор разместился в кабинете, из которого открывался вид на Уреньгиньские горы, и весь день расхаживал из угла в угол. Через тонкую стенку в комнату Аносова доносились ритмичные шаги и приглушенный голос: Куракин про себя что-то напевал.
На горы давно опустился синий вечер. Утомленный Павел Петрович устроился в походной постели и, тревожимый думами, долго не мог уснуть.
Утром его разбудили громкий говор и шаги в кабинете. Аносов становился невольным свидетелем встречи декабристов с Куракиным. Он выглянул в окно и увидел у крыльца своей квартиры часовых. Осужденных поочередно вводили к сенатору.
Послышались шаги, и четкий волевой голос введенного объявил о себе: