Выбрать главу

Он продолжал выполнять свою работу, но теперь это была только привычка. Он похудел, опустился, появилась лысина. Не знающая ножниц огромная красная борода закрывала грудь. Все чувства, все желания угасли в нем. И если бы пришел кто-нибудь и спросил: «Чего хочешь, Мологин? Что сделать для тебя?» — Мологин не знал бы, как ответить. Что ж ему нужно? Ничего он не хочет. Вот разве в русскую баню сходить попариться.

Заведующий мастерской, любивший посмеяться полный человек, знал, что работа полировщика не из легких. Он решил, что Мологин утомился.

— Отдохни, посиди табельщиком, — сказал он ему.

Мологин равнодушно согласился. Он ходил теперь в кон-гору, подсчитывал цифры, выводил графики. Это было лучше потому, что мешало думать. Для чего думать? Не все ли равно.

Мологин сидел в конторе. Чей-то отрывистый грубоватый голос за дверьми привлек его внимание. «Погребинский», с волнением угадал Мологин. Сомнений не могло быть. Этот голос Мологин отличил бы из тысячи других. Погребинский вошел в контору. Заведующий мастерской шел рядом с ним и что-то ему рассказывал. Погребинский увидел Мологина.

— Узнал? — весело сказал он и подошел к столу.

— Да, — не сразу ответил Мологин.

— Постарел, — не одобрил Погребинский и покачал головой.

— Разве не за станком? — вдруг удивился Погребинский. взглянув на заведующего.

— Временно, отдохнуть. Перевел на табели, — торопливо объяснил тот.

— Ну что же, — сказал Погребинский. — Выйди со мной, Мологин, поговорим.

Мологин тяжело, точно ему трудно было поднимать ноги, пошел за ним в комнату следователя. Погребинский вынул «Герцеговину флор» и протянул коробку Мологину.

— Куришь?

— Не курю.

— А пьешь?

— Пью.

— Мог бы не пить?

— Вот же не пью, — грустно сказал Мологин.

Погребинский поймал его прячущиеся зеленоватые глаза своими и пристально заглянул в них.

— Пойдешь в коммуну? — спросил он вдруг точно таким же тоном, каким только что предлагал курить, и словно это всегда и всецело зависело от желания или нежелания самого Мологина.

Мологину показалось, что он задохнется. Бурная радость хлестнула по нервам и тотчас ушла. Он сделал движение к Погребинскому, но остановился.

— Я испепеленный человек, — медленно, почти шопотом произнес он, — в коммуне я был бы обузой. Нужны ли там такие?

— Посмотрим, — сдержанно сказал Погребинский. — В коммуне все в твоей воле. Чем ты захочешь стать, тем и станешь. Будешь работать — сделаешься человеком. Ты знаешь, слышал, наверное, у нас и члены партии есть, а раньше они были ворами.

— Я захочу, — волнуясь, прерывисто сказал Мологин, — но только я…

Улыбка перекосила его лицо. Темный, постылый мир таких же, как он, изуродованных жизнью людей, ненавистный и родной, как собаке ее логово, как больному отравленное болезнью его тело, — мир шалмана, проституток, азарта, крови, издыхающий, но недобитый мир, который мог теперь покинуть Мологин, властно вставал перед ним. Он хватал его, он тянул его назад, он приказывал, диктовал ему. И Мологин не смел ослушаться.

— Только я никогда не буду лягавить. Не заставите! — крикнул он взвинченно.

Погребинский пожал плечами.

— Там будет видно, — сказал он с усмешкой. — Мы никого не заставляем. Поживешь — станешь понимать.

И тогда рыжебородый пахан и медвежатник, гордость шалмана, хранитель его традиций и основ, сделал шаг, одних повергший в растерянность и недоумение, других заставивший предположить здесь особенную, исключительную хитрость и третьих решительно, без колебаний, покончить с прошлым.

И таких было больше всего. Медвежатник Алексей Александрович Мологин пошел в коммуну.

Ошибка

На следующий день после приезда в коммуну Мологину предложили работать на фабрике. Он начал работать на обувной. Необыкновенно неловко чувствовал он себя. Коммуна не казалась теперь никому деревушкой, затерявшейся в дебрях. В ней кипела жизнь. Всюду громоздились камни, доски, кирпичи, горы строительных материалов. Строился механический завод, большое трехэтажное общежитие. В столовой, в клубе, куда бы ни пошел Мологин, ребята говорили о производстве, о выработке, кто и где будет жить и работать, когда кончат постройку. Они ходили на собрания, устраивали субботники. Каминский, Накатников, Новиков пользовались среди них таким уважением, точно отказаться от воровства действительно было заслугой в их глазах. А одновременно — острый взор Мологина видел и это — в глубине, в подполье происходило другое. Случалось, некоторые болшевцы пили, играли в карты. Не один раз Мологин ловил на себе взгляды, в смысле которых ошибиться было нельзя.

Как-то в лесу он наткнулся на компанию болшевских ребят. Они ругались, били о сосны пустые бутылки. С ними были какие-то визгливые бабы. Парень в костюме «бостон», с лицом старухи — Мологин видел его на одном из собраний — кричал, покачиваясь, придерживаясь рукой за сосну:

— Клево, Ласкирик! Твои бочата! Завтра винтим в Москву!

«Погребинский заблуждается и преувеличивает, — внезапно подумал Мологин. — Продувная шпана, которую собрал он здесь, морочит ему голову». Мысль эта была так неожиданна и так проста, что Мологин почувствовал что-то похожее на испуг. Он поспешно отошел от этого места.

Он разговаривал с Богословским, Накатниковым, Каминским, смеялся, шутил, толковал о «принципах» и «законах» коммуны, преувеличенно восхищался ими, а в действительности никогда не был так одинок, как теперь. Эти люди, точно подрядившиеся не оставлять Мологина ни на час, их однообразные разговоры раздражали, казались навязчивыми. Только Новиков как будто избегал его. Мологин ходил по коммуне, словно не знающий языка. Иногда, впрочем, он почти готов был усомниться в том, что пришло ему в голову там, в лесу. Но возможно ли было сомневаться? Будто какая-то невидимая стена отделяла его от коммуны, заслоняла что-то до крайности важное, мешала понять.

Работа, работа — вот главное! Что ему за дело в конце концов до того, кто заблуждается и в чем истина? И он закружился в работе, как колесо на оси. Он вставал утром, торопливо умывался, ел, спешил на фабрику. Вечером шел в клуб. Он хотел, чтобы не оставалось совсем времени для размышлений, и это ему удавалось.

На фабрике Мологин перевыполнял норму. Кроме того он связался с драмкружком и помогал ему ставить пьесу. Успехи кружка были заметны. Странно, что все это могло иметь значение. Временами ему начинало казаться даже, что чем бы ни была коммуна, он-то уже становится в ней на ноги. Но по-прежнему в речах болшевцев за громко произносимыми по-обычному мало значительными словами его ухо улавливало нечто другое, невысказанное, тайное. Ускользающий смысл того, что не произносилось, будил неопределенную тревогу, заставлял сдерживаться, говорить скупо. Попрежнему замечал Мологин в глазах воспитателей настороженность, походившую на недоверие. Даже милейший, мягкосердечнейший Богословский, первый заговоривший с Мологиным о постоянной руководящей работе в клубе, случалось, посматривал на него косо. Никто как будто не ходил, не наблюдал за Мологиным, а нельзя было сомневаться — воспитателям были известны каждое его слово, каждый шаг.

Постоянная работа в клубе?.. Нет, этого не будет. Что-нибудь случится: не разрешит Погребинский, или сам Сергей Петрович передумает. Разве решатся отдать такое дело Мологину? А он, пожалуй, охотно пошел бы на эту работу, мог бы там кое-что сделать.

И до самого собрания, на котором Мологина выбрали председателем правления клуба, он все не верил, что это действительно произойдет. Домой он шел усталый, но радостный и удовлетворенный. Каминский, Новиков, Смирнов, члены драмкружка — все, кто выступал сегодня, — в один голос хвалили Мологина, одобряли его кандидатуру, выражали уверенность, что дела клуба теперь пойдут в гору. И, должно быть, так уж создан человек: как ни мала цена всем этим похвалам, было приятно вновь и вновь вспоминать, что говорилось и делалось на заседании. Мологин поравнялся с общежитием. Кучка ребят толпилась недалеко от освещенных дверей. Ребята смеялись и разговаривали. Мологин миновал их.