Вернувшись к себе, он долго ходил по комнате крупными шагами. Стыд мучил его, как озноб. Он морщился, даже припрыгивал и, вероятно, показался бы свежему наблюдателю человеком, слегка повредившимся.
В комнату вошел Васильев и, заметив волнение приятеля, поинтересовался:
— Кто это тебя так завел? Или бабий оркестр взбунтовался?
Накатников порывисто повернулся и закричал:
— К чорту оркестр, к дьяволу! Не мое это дело! Какой из меня дирижер?! Пускай Чегодаев с ними занимается!
Вечером Накатников был на рабфаке. Знакомые лица студентов, преподавателей, швейцаров и уборщиц казались ему приятно обновленными. Он снова всерьез принялся за учебу. Теперь, после месячного перерыва, приходилось усиленно наверстывать упущенное. Однако Накатников не переставал принимать активное участие и в общественной жизни коммуны. Только после истории с женским оркестром не повторялось больше случая, когда бы Накатников не сумел сочетать общественную активность с учебой. Его возраст и старания воспитателей уравновесить его непостоянный характер начинали сказываться. На общих собраниях, на заседаниях конфликтной комиссии все чаще видели его выступающим в роли примиряющего поссорившихся или же в роли взыскательного, но беспристрастного судьи по отношению к нарушителю коммунских законов. На глазах у болшевцев менялась у Накатникова манера держаться с людьми, изменилась даже походка. Иногда во время горячего спора, когда в нем готов был проснуться прежний грубиян, он вдруг замолкал, хмурился и уходил в сторону.
— Что, Миша, струсил? — радовался спорщик. — Замолчал, почуял свою несправедливость?
— Отстань, — глухо говорил Накатников. — Не хочу я волноваться. Вот успокоюсь, тогда поговорим.
Раньше он мог не заглядывать в учебник целую неделю, а потом, прозанимавшись две-три ночи напролет, наверстывал упущенное. Теперь у него для занятий были отведены определенные часы.
Через год Михаил кончил рабфак. Напрашивался вопрос: что дальше? Учиться на инженера? Но не придется ли тогда расстаться с коммуной? Понадобятся ли ей свой инженеры? А разве можно покинуть коммуну, когда здесь товарищи, воспитатели, с которыми так много пережито, которым так необходимы живые опытные помощники для воспитания вновь приходящих в коммуну людей! «Ладно, попытаюсь в вуз поступить… А как там примут меня? — размышлял Накатников. — В рабфаке хорошо: молодежь рабочая, простая в обращении. Никто ни разу не укорил меня прошлым. Вуз — другое дело. Там, поди, занимаются дети ученых, книжников, крупных специалистов, презирать, пожалуй, будут. Да и хватит ли знаний, чтоб угнаться за ними?»
Раньше он с увлечением слушал заманчивые рассказы Погребинского о тех временах, когда коммуна вырастит своих художников, композиторов, хозяйственников, инженеров, и он, Накатников, будет первым инженером, выдвинутым коммуной. Накатников трепетно ждал этого времени, давал воспитателям клятву, что «не подкачает», выдержит экзамен в вуз, но чем ближе подходил День выполнения обещаний, тем страшнее делалось Накатникову и меньше оставалось прежней дерзкой самоуверенности. Часто он в одиночестве бродил по лесу, чего с ним раньше не случалось.
Неожиданно приехал в Москву Погребинский, переброшенный к тому времени на работу в Уфу; Накатникову предстояло опять увидеться с ним. Что-то говорило ему, что эта встреча с Погребинским будет иметь для него решающее значение. Он не ошибся.
— В лес ходишь? — спросил Погребинский. — Ты что же, Миша, грибы собираешь или свидания там у тебя?
— Мне теперь не до шуток, — угрюмо вымолвил Накатников.
— А разве я смеюсь? — удивился Погребинский. — Что же, Миша, сосватаем тебе хорошую костинскую девушку, поженим. Цветочки на окнах. Занавесочки. Хочешь самовар? И самовар дадим. Чего тебе еще надо? Специальность есть, воровать не пойдешь.
Накатников хотел что-то возразить, но Погребинский прервал его:
— Жизнь проверяет людей. Одному дай занавесочки, он и готов успокоиться, обывателем стать. Другой не боится борьбы, всю жизнь стремится вперед, растет сам и тянет за собой других — это непримиримый враг всякой успокоенности и мещанства. Вот и тебя проверяет жизнь. Инженером хотел быть. Мало ли в молодости какие мечты бывают! Увидел человек трудности и начинает искать дорожку поглаже, поровнее.
Накатников самолюбиво кусал губы.
— Как же, Миша, подыскивать самовар? — продолжал Погребинский. — Ты не стесняйся, прямо говори. Это не беда, что коммуна верила в тебя, ожидала большего; есть ведь и другие ребята, не оправдавшие наших надежд.
— А что делать в коммуне инженеру? — выдавил из себя Накатников. — Много ли здесь их нужно?
— Всегда найдется в стране хороший завод, — сказал Погребинский, выжидательно глядя ему в лицо.
— Не для того меня коммуна воспитала, чтобы я ушел из нее, — глухо произнес Накатников.
— Не для того мы брали вас в коммуну, чтобы делать из вас кустарей, — ответил Погребинский.
Он встал и прошелся по комнате, затем вернулся к столу и серьезно, даже несколько торжественно заговорил:
— Через два-три года коммуна превратится в огромный производственный комбинат. Ты знаешь это. Ты знаешь, что коньковая, трикотажная — это только начало. Новая обувная, новая лыжная будут в ряду лучших фабрик, производящих спортивный инвентарь. Вы сами, коммунары, принимаете участие в разработке планов строительства. Уж не думаешь ли ты, что мы ограничимся планами? Хватит, с избытком хватит дела и для инженеров, и для изобретателей, и для конструкторов. Сознайся, ты просто немного испугался трудностей учебы, которые перед тобой только еще начинаются.
— Неверно. Я не боюсь. Я о другом… — сбивчиво оправдывался Накатников. — Как там примут меня? Скажут — вор…
Он окончательно запутался. Растерянный и злой, он надевал фуражку, почему-то никак не желавшую лезть на голову. Он скомкал ее и сунул в карман. И точно это энергичное движение послужило разрядкой. Сразу успокоившись, он твердо сказал:
— Кровь из носа пойдет, а добьюсь. Увидите! Вот увидите, какой есть Мишка Накатников!
Никогда еще не проявлял он столько беспокойной настойчивости и упорства, как в решающий для него тридцатый год. С весны, после окончания рабфака, и до осени, готовясь в технический вуз, он спал не больше четырех-пяти часов в сутки. Его перестали видеть на товарищеских вечеринках и прогулках. Он появлялся в клубе только во время особо важных собраний, торопливо произносил с прежним жаром не особенно вразумительную короткую речь и уходил к себе, не дожидаясь, какое будет вынесено решение. Он осунулся, похудел, скуластое небритое лицо его приняло зеленоватый оттенок. Когда ему трудно давалось какое-нибудь место в учебнике, он ехал в Москву к знакомому преподавателю рабфака за помощью.
Сивобородый старичок-математик говорил:
— Слушайте, Накатников, вы переусердствовали. Начальные тригонометрические функции, конечно, надо знать при поступлении во втуз, но знание сферической тригонометрии не предусмотрено программой приемочных испытаний.
— Могут спросить, — твердил Накатников.
— Чего вам беспокоиться? Вы как окончивший рабфак получите при испытаниях некоторое снисхождение.
На щеках Михаила проступали багровые пятна. — Снисхождение на бедность! — кричал он с непонятным ожесточением. — Не надо! Никаких поблажек! Я покажу им!
В коммуне Сергей Петрович осторожно замечал ему:
— Отдохнул бы, Миша, до экзаменов еще месяц.
— Значит, надо торопиться, — отзывался он.
В огромный подъезд серого здания втуза Накатников вступил с лихорадочно блестящими глазами.
Дожидаясь своей очереди на экзамен, он ходил по коридорам, намеренно громко стуча каблуками, вызывающе поглядывая по сторонам на этих чистеньких, как он полагал, «маменькиных сынков и дочек», пришедших экзаменоваться. Он был готов вступить в жестокую словесную перепалку со всеми, кто посмел бы затронуть его. На него не обращали внимания. По коридорам переливались говорливые потоки молодежи в кепках, пиджаках, белых панамках, в скромных кофточках и юбках; часто мелькали зеленые юнгштурмовки. Многие явились, видимо, прямо с производства. То и дело слышались фразы: