Выбрать главу

— Чо встала? — прикрикнул отрок.

Монашка обернулась, охладила его взглядом.

— Храброй…

Неторопливо подобрала выпавший из лубяной сумы хлеб, луковицы и бурачки, пошла гордо, вскинув голову.

4

С вечера внезапно наступила оттепель — поплыли снега, обнажая покатые ребра оврагов и желтые поляны. На дорогах шуршала и пенилась коричневая жижа, с крыш обрывалась буйная капель. А утром проснулась Досифея, сунулась к оконцу — обмерла: за ночь такие нанесло снега, что коням по брюхо…

У всхода, ведущего в покои игуменьи, костлявая, огромного роста баба в сдвинутом на затылок вязаном колпаке разгребала сугробы деревянной лопатой. Было свежо и ясно.

Двор лежал нетронут и чист, как выбеленный на солнце холст. Только к собору тянулись темные пятна шажков — словно вороны на белом снегу…

Досифея крепко зажмурилась, набрала в грудь пьянящего воздуха.

Сунув под мышку черенок лопаты, баба поклонилась игуменье. Досифея перекрестила ее и осторожно спустилась на очищенную дорожку.

В закиданном до середины снегом оконце под всходом показалось чье-то лицо.

Игуменья поджала губы и, гремя ключами, отворила ведущую в подклет тесную дверь. В ноздри ударило прокисшим запахом перепревшей соломы и старого дерева. Нога поскользнулась на мокрых ступенях, Досифея прикрыла ладошкой нос, чтобы не осквернять дыхания, и сошла вниз. Глаза медленно обвыкали во мраке.

Елейным голосом Досифея спросила:

— Скорбишь, Феодора?

— Скорблю, матушка, — отвечала монахиня, потупив глаза.

— Не таишь ли зла, не богохульствуешь ли?

— Зла я, матушка, не таю. Грехи свои отмаливаю по наложенной тобою строгой епитимье.

— Вечор, как привели тебя отроки, поносила ты Одноока, винила его в жестокосердии…

— Не в себе была, матушка, — повинилась Феодора. — Шибко осерчала я на отроков и на боярина, ныне — винюсь…

Игуменья кивнула и, постучав посохом, села в угол на лавку. Монахиня стояла перед ней, изображая смирение.

— Вступая в обитель нашу, давала ты перед богом клятву свято блюсти устав, — строго выговаривала Досифея.

— Давала, матушка, — вторила ей Феодора.

— Почто же скорбишь? Аль не приглянулось тебе в обители?

— Сестер я почитаю. Тебе ж молитвы возношу за великие твои благодеяния, — отвечала монахиня.

Игуменья прикрыла глаза веками, цепко сжала поставленный между колен посох.

— А не хитришь? — спросила вкрадчивым голосом. — Не грешишь ли вновь, принимая на себя лик ангельский?

— Не грешу, матушка. Все так и есть истинно. Согрешила я, потому и несу наказание со смирением и без ропота. А нынче не грешу…

— Княгиню, защитницу нашу, давеча обидела.

— Вина лежит на мне великая.

— Кайся!

— Каюсь, матушка…

Игуменья встала, перекрестила склонившуюся перед нею Феодору. Вздохнула, стуча посохом, вышла из подклета, затворила ключом дверь.

Раскаяние Феодоры понравилось ей. Поднимаясь по всходу к себе в келью, Досифея подумала, не настала ли пора приблизить к себе молодую смиренницу. Сестра Пелагея, коей доверяла доселе она свои тайны, стала болтлива и заносчива. Другие монахини были алчны и сребролюбивы. Иные даже прелюбодействовали.

Феодора пришла в монастырь от великой скорби. Смиряя плоть, ищет она себе не радости, а спасения…

Не проста была Досифея, лукава — видела сквозь землю на три аршина, а Феодориной души разгадать не смогла.

Когда еще была Феодора Малкой, когда еще не постригли ее в иноческий сан, ушла она из деревни, ослепшая от внезапно свалившейся беды.

Долго плакала она перед тем и скорбела на могилке мужа своего, бывшего лихого Юрьева дружинника Зори, стоя у хором боярина Разумника, прижимала стиснутые в кулаки руки к груди, слушала пьяные крики. Тогда не было в ней места для тихой скорби, как не было в ней тихой скорби и сейчас. Ночью, лежа на постели в своей избе, затыкала подушкой разинутый для крика рот.

Забыть ли такое, смириться ли?.. Под утро пришел к ней хмельной меченоша Кузьмы Ратьшича, ослабевшую, валил на пол, насильничал мстительно и зло. Хотела она от горя и стыда повеситься, да сил в себе не нашла: молодость смертную тоску поборола…

Ввечеру отправилась во Владимир, не зная, к кому и зачем. У Боголюбова повстречала ласковую старушонку.

С той встречи и началась ее новая жизнь. Нашептала ей старушонка в уши о тихом монастырском житье, о благости и смирении. На израненное сердце пали вкрадчивые слова…

Когда постригали ее, истинно верила она во спасение. Но, поселившись в монастыре, совсем иное увидела. Жили монахини завистливо и грязно. Усердно молясь, доносили друг на друга игуменье. Чтя бога, в миру богохульствовали. Обкрадывали сестер своих и глумились над слабыми. А в приписанных к монастырю деревнях творилось то же, что и в вотчине у Разумника — изнурялись холопы от не посильных работ, проклинали Досифею. Была игуменья злее злого тиуна. Жадна и сребролюбива.