— Пади! — возмущенно зашипели сзади державшие его за руки мужики. — Владыко пред тобой.
Опустился на колени Митяй, глаза потупил. Владыка ударил об пол посохом.
— А вы изыдите! — грозно повелел мужикам.
— Встань, отрок, — ласково сказал он Митяю. Протянул руку, выдернул кляп, брезгливо швырнул тряпицу в угол. Тонким ножичком ловко перерезал путы на руках Митяя. Сказал сдержанно:
— Страх из сердца изгони. Не тебе я ворог, а игумену твоему Ефросиму. Сядь.
Сидеть в присутствии владыки простому послушнику не пристало. Помялся Митяй, но сесть не решился.
— Хорошо, — сказал Мартирий. — Смиренье — богу угожденье, душе спасенье. Гордому бог противится, а смиренному дает благодать. Переломлю я твоего игумена.
Обидно стало Митяю за Ефросима, любил он своего старца и за праведность почитал.
— Почто ломать его, владыко? — робко спросил он. — К людям старец приветлив и справедлив. Душа у него чиста и непорочна.
— И твоими устами глаголет Ефросим! — вскричал Мартирий, вдруг сразу меняясь в лице. — Как я порешил, так и будет. Не позволю игумену мутить новгородский люд!..
— Меня-то зачем в путы взял? — удивился Митяй. — Я игумену не указ.
— Любит он тебя, — улыбнулся владыко. — Любит, вот и взял…
— Про то не ведаю, любит ли. Но слова твои к чему, никак не разгадаю…
— А вот помысли-ко, — настаивал, хитро щурясь, Мартирий. — Сказывали мне, будто ты смышлен.
— Смутно говоришь, владыко.
— Кому смутно, а кому и яснее ясного.
Только тут осенило Митяя.
— Верно предсказывал Ефросим: коварен ты, владыко, и бога в душе твоей нет.
Вздрогнул Мартирий, поднял над головой посох, но вовремя пересилил внезапно вскипевший гнев.
— Дерзок, зело дерзок ты, отрок, — покачал он головой. — Едва не ввел меня во грех. Спасибо богородице — она, она остановила.
— Эй, слуги! — крикнул Мартирий и приказал явившимся на его зов людям: — В темницу его, да стерегите в оба!..
Вьется белый санный путь вдоль Волхова. Скользят по нему возки и розвальни, скачут воины, идет простой новгородский люд — кто в лаптях, кто в чоботах, кто в меховых сапогах. Идут на морозе, торопятся, набиваются на ночь в деревеньки переночевать под ветхим кровом у чужого спасительного огня.
Сидят в прокисших избах, тесня хозяев, хлебают жидкую ушицу, сгребают ложками в жадные рты горячее сочиво, храпят, раскидавшись по лавкам, рассказывают терпеливым хозяевам в благодарность за ночлег веселые, а чаще грустные байки — про свою неприкаянную жизнь, про соседей и земляков.
Заночевали поздним декабрьским вечером в одной из таких изб игумен Ефросим с Митяем.
Вышли они из Новгорода на рассвете, ни с кем не простясь, — тихо, как вороги. Впереди — Ефросим, Митяй — позади ковылял. Ворчал игумен:
— Нынче снова с тобою беда. Почто отстаешь, негодник? Почто вихляешь, яко неподкованная кобыла?..
— Ноги у тебя длинные, отче, — скулил виновато Митяй. — Погодил бы… Куды нам поспешать? Все одно домой путь держим.
— Оттого и поспешаю, аль невдомек? Стосковался я, Митяй, по родной обители. Тихо там, печи топлены, монахи кротки, пастыри усердны…
Остановился Ефросим на взлобке волховского высокого берега.
— Ужо вам! — погрозил он кулаком виднеющимся за морозной пеленою свинцовым куполам Софии. — Тьфу на тебя, Великий Новгород!..
Плюнул и зашагал, не оборачиваясь, с силой втыкая суковатую палку в твердый наст…
— Эко осерчал ты, отче.
— Небось осерчаешь… А ты, смиренник, почто на игумена своего скалишь зубы, — остановился он, — разглядывая Митяя, словно увидел впервые. — Мало насиделся в темнице у Мартирия? Ишшо захотел?..
— Свят-свят, — перекрестился Митяй.
Вчера это было, всё свежо в памяти — явился игумен, прямо от Мирошки, к Мартирию на Владычный двор.
Пропустили его в хоромы без лишних вопросов и разговоров — ждали. Держа прижатой ко груди рукою железный крест, вошел Ефросим размашисто, остановился, перешагнул через порог, дерзко взглянул на восседавшего в высоком кресле Мартирия. Служки, стоявшие по бокам от владыки, в растопыренных зипунах (под зипунами надеты кольчуги, за поясами — короткие мечи), обеспокоенно зашевелились.
— Здрав будь, владыко.
— И ты будь здрав, Ефросим.
Глаза в глаза. Непотребные, злые слова клокотали у игумена в горле. Но выкрикнуть их он не посмел, сдержался, крепче сжал рукою железный крест.