Уходили послы с княжого двора будто в воду опущенные. Словом друг с другом не перекинулись. Только в отведенной им избе подле Волжских ворот очухались, когда уж Кузьма вышел и топот его коня затих на бугорке.
— Лихая грядет година, братья, — говорил Мирошка, кляня себя за уступчивость и за то, что падал перед Всеволодом на колени. — Плохо просил я князя, не с того конца начал веревочку тянуть, старый дурак.
— Полно виниться-то тебе, — успокоил его Фома. — Како ни тянул бы, всё едино бы вытянул. Не потому Всеволод упрямится, что плохо кланялись, а потому что задумка у него така: не тебя одного, боярин, зрит он на коленях, а всю нашу вольницу. И мыслю я, что ныне перечить ему срок не настал. Взбаламутил народ Ефросим, покачнул Мартирия, а окромя владыки опираться нам более не на кого.
— Вечер плач, а заутра радость, — вслед за Фомою принялся уговаривать Мирошку Иванок. — Перетерпим покуда — не год и не два еще простоит над Волховом Новгород. Не так уж много воды утечет, как все переменится. А покуда упрямиться нам нечего. Пущай Никифор с Борисом сами скажут слово на вече, пущай встречает народ Ярослава хлебом-солью. Переможем. Нам не привыкать…
Как пришел во Владимир обоз новгородский о ста возах, так и отправился в путь обратный. Сдержал свое слово Всеволод — не велел принимать даров. Сам следил, чтобы и шкурки беличьей где-нибудь не затерялось.
Отъехали новгородцы — и снова водворилась во Владимире благостная тишина.
Падали снега, заметали санные пути озорные ветры.
Скоро про Мирошкино посольство и думать все позабыли.
Сидя на низенькой скамеечке у ног Досифеи, Пелагея вязала носок и говорила елейным голосом:
— Праведна ты, матушка. Про то все вокруг сказывают. Была я давеча в городе, слушала, как про тебя в народе толкуют. Хорошим людям роток не заткнешь, а правда всё едино наружу вылезет…
— Да что же там такое про меня говорят? — спрашивала, улыбаясь, игуменья.
— Ох уж и как сказать, не решаюся, — вздыхая, отвечала Пелагея. — Добра, мол, и доверчива. Молитвами себя иссушает, за черниц вступается, в обиду не дает, а про то не ведает, что пользуются ее кротким нравом, что иные из монахинь, отправляясь в мир, за спиною ее творят непотребное…
Сказала — и замерла, глазами стриганула по лицу игуменьи, но тут же снова уткнулась в вязание. Быстро замелькали в ее руке спицы.
— Что-то мне невдомек, Пелагея, — сказала игуменья с досадой и нетерпением. — Яснее выразись, да покороче. О ком речь твоя?..
Пелагея вроде и смутилась.
— Языце, супостате, губитель мой, — пролепетала она, еще ниже склоняясь над вязаньем. — Забудь, о чем сказывала, матушка.
— Нет уж, постой, — возвысила голос игуменья, — веди, коли начала, до конца.
На добрую ниву упало, будто случайно роненное, зерно.
— Ослобони, матушка…
— Сказывай!
— Да мало ли что бабы говорят…
— Растопырила слово, что вилы, так не молчи, — донимала Пелагею игуменья. Всполошилась она, теперь не унять.
— Говорить беда, а молчать другая, — кротко промолвила Пелагея. — Про кого сказывать буду, тебе и невдомек.
— Уж не на Феодору ли возводишь хулу? — догадалась игуменья.
Тут и вовсе сделала вид, будто застеснялась, Пелагея. Уронила спицы, спрятала в руки зардевшееся лицо.
— Ой, что наделала-то я! — запричитала с раскаянием. — Како Феодоре погляжу в глаза?
— Врешь ты все, Пелагея, — с трудом проговорила игуменья. — Напраслину возводишь. Нет пропасти супротив завистливых глаз. Давно приметила я, что не по душе тебе Феодора.
— Слепа ты, матушка, по доброте своей, — пролепетала Пелагея. — Да будь что будет — все, как на исповеди, скажу. Лик у Феодоры ангельский, веришь ты ей — про то я знаю. Правду сказывает тебе в глаза, а о главном помалкивает. Ты ее допроси-ко с пристрастием, не слыхивала ли она чего про Веселицу?..
— Вроде знакомо мне имя сие…
— Как же, как же, — заторопилась Пелагея. — Не раз, поди, слыхивала. Купчишка был во Владимире, да весь вышел. Нынче у Мисаила обитается…
— Не он ли избу жег у Одноока?
— Про то не ведаю. А будто бы так, на торгу болтают… Далеко ниточка-то вьется.
— Озадачила ты меня, Пелагея, — растерянно пробормотала игуменья.
— Феодору-то призови… А еще лучше — бабу нашу, вратаря-то, потряси.
— Ее-то трясти почто? — удивилась Досифея.